ректора. Фестивалем руководит ректор совместно с председателем художественного совета. Он всегда проходит с потрясающим успехом. Каждый год выбирают какой-нибудь исторический сюжет, и студенты разыгрывают его в герцогских апартаментах, во дворе или в бывшем театре под дворцом. В этом году из-за болезни ректора организация фестиваля целиком легла на председателя художественного совета.
Мы поднялись на верхнюю площадку лестницы. Перед закрытыми дверями тронного зала уже собралась небольшая группа приглашенных. Они были молоды – скорее всего, студенты – и в основном юноши. Они спокойно, даже сдержанно переговаривались; не было и в помине той наигранной веселости, которая у меня всегда ассоциируется со студенческими собраниями. Карла Распа подошла к ним и с несколькими поздоровалась за руку. Затем она представила меня и объяснила мое положение при университете.
– Здесь все студенты третьего или четвертого курсов. С младших курсов никого не приглашают, – сказала она мне, после чего обратилась к молодым людям:
– Кто из вас будет принимать участие в фестивале?
– Мы все вызвались, – ответил юноша с густой копной волос и с бакенбардами, которого мои приятели Паскуале непременно окрестили бы "искусственником". – Но последнее слово за председателем. Если не соответствуешь стандарту, нечего и рассчитывать.
– Какому стандарту? – спросил я.
Студент с шевелюрой взглянул на своих приятелей. Они заулыбались.
– Очень жесткому. Надо иметь соответствующую физическую подготовку и уметь фехтовать. Почему? Понятия не имею. Таковы новые правила.
Здесь вмешалась Карла Распа:
– Прошлогодний фестиваль, которым руководил сам ректор, был просто великолепен. Разыгрывалось посещение Руффано папой Клементом, и профессор Бутали исполнял роль папы. Парадная дверь была открыта, и студенты в костюмах папской гвардии внесли ректора во двор, где его встретили герцог и герцогиня. Герцогиней была синьора Бутали, а герцогом – профессор Риццио, декан педагогического факультета. Костюмы были восхитительны.
При звуке поворачиваемого в замке ключа мы все устремились к тронному залу. Двустворчатые двери широко распахнулись. Стоявший у входа студент – я решил, что это студент, – проверял пропуска. Должно быть, он выдержал испытание по физической подготовке. Он был сухощав, с резкими чертами лица и напоминал мне одного профессионального футболиста из Турина. Возможно, если бы мы повели себя как-то не так, председатель художественного совета привлек бы его в качестве вышибалы.
Через тронный зал мы направились в комнату херувимов, откуда доносились приглушенные голоса. Атмосфера стала еще больше походить на атмосферу папской аудиенции. У входа в комнату херувимов стоял еще один досмотрщик. Он отобрал у нас пропуска. Я почувствовал себя несколько обделенным – пропуска, как и знаки различия, придают некий статус. Затем я с удивлением увидел, что электрический свет в комнате херувимов выключен. Комната освещалась факелами, которые отбрасывали чудовищные тени на потолок и шафрановые стены, придавая всему мрачную, жуткую таинственность, пробуждающую образы средневековья и в то же время странно волнующую. В бесценном камине, во времена моего отца священном и неприкосновенном, пылали огромные поленья. Извивающиеся языки пламени словно магнит притягивали взгляд.
Отбрасывая тени на потолок, факелы и пламя камина почти не освещали наших соседей, отчего было невозможно отличить гостей от хозяев. Все выглядели молодыми, почти все были мужчины. Казалось, что несколько молодых женщин присутствуют здесь из милости.
Огромная комната постепенно заполнялась людьми, но толпы не было, и когда мои глаза привыкли к свету факелов, я увидел, что мы и те из собравшихся, кого, видимо, допустили сюда впервые, в нерешительности собрались группами, в то время как остальные ходят свободно и уверенно, пересекают просторную комнату и изредка поглядывают на нас с вялым и слегка презрительным любопытством завсегдатаев этих покоев.
Но вот стоявший у входа человек закрыл дверь. Повернулся к ней спиной и застыл с бесстрастным лицом, скрестив руки на груди. Мгновенно наступила тишина. У кого-то из женщин сдали нервы, она истерически хихикнула, но ее спутники тут же ее одернули. Я бросил взгляд на Карлу Распа. Она протянула руку, схватила меня за пальцы и судорожно сжала их. Ее безмолвное напряжение передалось мне, и я почувствовал себя в ловушке. Если бы здесь кто-нибудь страдал клаустрофобией, для него не было бы исхода.
Дверь в спальню герцога, до того закрытая, широко распахнулась. На пороге появился мужчина; по обеим сторонам от него, подобно телохранителям, шли по восемь молодых людей. Едва войдя в комнату, он в знак приветствия протянул вперед руку, и все собравшиеся, отбросив неловкость, тесня друг друга, бросились ему навстречу – каждый стремился в числе первых удостоиться его рукопожатия. Карла Распа с сияющими глазами, забыв обо мне, тоже бросилась в очередь.
– Кто это? – спросил я.
Она не услышала моего вопроса. Она уже была далеко. Но стоявший рядом молодой человек бросил на меня удивленный взгляд и сказал:
– Как, вы не знаете? Это же профессор Донати. Председатель художественного совета.
Я отступил в тень, подальше от света факелов. Фигура в сопровождении телохранителей приближалась. Слово – одному, улыбка – другому, похлопывание по плечу – третьему… и ни малейшей возможности вырваться из шеренги, ни малейшей возможности бежать: напор стоящих за мной влек меня вперед и вперед. Сам не зная как, я вновь оказался рядом с моей спутницей и услышал ее слова:
– Это синьор Фаббио. Он помогает синьору Фосси в библиотеке.
Он протянул мне руку и сказал:
– Прекрасно, прекрасно. Очень рад вас видеть, – и, едва взглянув на меня, проследовал дальше.
Карла Распа о чем-то взволнованно заговорила с соседом – слава Богу, не со мной. Для меня разверзлась могила. Возопили небеса. Христос вновь восстал во всем величии своем. Вчерашний незнакомец с виа деи Соньи – отнюдь не призрак, и если бы я все еще осмеливался сомневаться, одного имени было бы достаточно, чтобы в этом убедиться.
Председатель художественного совета. Профессор Донати. Профессор Альдо Донати. Протекшие двадцать четыре года придали солидность фигуре, уверенность походке, высокомерный наклон головы: но высокий лоб, большие темные глаза, чуть скривленный рот и голос, теперь более глубокий, но с небрежной, той же небрежной интонацией – все это принадлежало моему брату.
Альдо жив. Альдо восстал из мертвых, и мир… мой мир рушился.
Я повернулся лицом к стене и вперил взгляд в гобелен. Я ничего не видел, ничего не слышал. По комнате ходили люди, они разговаривали, но даже если бы у меня над головой гудели тысячи самолетов, я бы их не услышал.
Один-единственный самолет двадцать два года назад, да, двадцать… два года назад все-таки не упал – вот все, что имело для меня значение. А если и упал, то не сгорел, а если и сгорел, то