Овация! Встают.
– Я вошёл во Временное правительство как представитель ваших интересов. На днях появится документ, что Россия отказывается от всяких завоевательных стремлений. – (Документ проталкивается через упрямого Милюкова, но по правде же усилиями и Керенского, и надо, чтоб об этом знала масса.) А голос накаляется на новую вершину, революционный инстинкт: – Товарищи, я работаю из последних сил, но пока мне доверяют. И когда появились желающие внести раздор в нашу среду – если хотите, я буду работать с вами. А если не хотите – я уйду. Я хочу знать: верите вы мне или нет, иначе я работать с вами не могу.
Не то что овация, но зал – задрожал, так хлопали, и голоса: «Просим! просим! работайте с нами! мы верим вам! вся армия вам верит!»
Как с несомненностью Керенский и ждал, и теперь в последнем расклоне с кафедры:
– Я, товарищи, приходил сюда не оправдываться. Я только приходил заявить, что не дамся быть на подозрении хотя бы всей русской демократии.
И снова – буря доверия, и оратору дурно (на высших вершинах вдохновения что-то отказывает в голове). Александра Фёдоровича подхватывают, опускают на стул, он пьёт воду. Ослабший голос возвращается:
– До последних сил я буду работать для вашего блага, товарищи! А если будут сомнения – то приходите ко мне, днём или ночью, и мы с вами всегда сговоримся.
И под гром приветствий – Керенского прямо на стуле подхватывают на руки и выносят из зала.
Нахамкис повержен. И повержен Исполнительный Комитет. Но ещё для полного их повержения: теперь миновать их комнаты, даже не зайти поздороваться, они не нужны, отрясти их прах, в Таврическом больше делать нечего! (И эти желающие внести раздор исполкомовцы настолько раздавлены, что через Соколова завязывают контакт для частной встречи: «Александр Фёдорович, нельзя же так, вы не должны так наплевательски пренебрегать Исполнительным Комитетом». – «Но, товарищи, практически и технически я не могу согласовывать с вами каждый свой шаг, а ваше давление делает моё положение в правительстве невозможным, министры могут просто отказаться и уйти». Однако не рвать: внутри правительства именно связь с Советом и укрепляет Керенского.)
* * *
Но и это – никак не всё, это – лишь часть пируэта. В этот день не успеть, но уже на следующий – ринуться в Царское! Генерал-прокурор ранен обидой: как? он недостаточно твёрд? (Тем острей, что в глубине и правда почувствовал: нет, недостаточно!) Так сейчас же ужесточить режим! Муравьёв обнадёжил Керенского, что скоро-скоро в Чрезвычайной Комиссии вот-вот обнаружатся страшные, уличающие обвинительные материалы против царя – и важно, чтобы царь с царицей не успели сговориться, и чтоб она не влияла на мужа. Идея! И ещё утром, до Царского, повидал Бьюкенена, просил: не производить давления на своё правительство ускорить отъезд царя в Англию: он никак не может выехать в течение месяца, пока не будет окончен разбор документов. (А про себя, в глубине: да так и спокойней, через месяц куда мирней будет обстановка для отъезда, если царь окажется невиновен. А если?.. А если?.. О-о!!)
Но хотя генерал-прокурор и мчался с карою – он не нарушал дворцового этикета, не врывался к царю, прежде чем лакей доложит церемониймейстеру, а государь «изъявит милость» принять посетителя. В этом красивая идея: не сажать царя в Петропавловскую крепость и не унижать его стесненьями в лачугу, в убогую жизнь бедняка. Но превратить царскую семью как бы в музейные фигуры, помещённые под стекло: оставить им их позолоченную тюрьму, и всю прислугу (но никакая прачка не сможет уволиться впредь без визы министра юстиции), и сохранить весь дворцовый распорядок, и скороходов со страусовыми перьями, – но чтобы семья была постоянно просмотрена извне, а звуки их вовне б не доносились.
И объявил им: отныне царь и царица – разделяются! Могут встречаться только за общим столом, всегда при офицерах из охраны и при том разговаривать только по-русски, и только на общие темы. (Сперва намеревался отделить от царицы и детей, но гофмейстерина Нарышкина, тайно от четы пришедшая к нему проситься отпустить её из дворца, она раскаивается, что в первую минуту вгорячах осталась, всё ж возразила, что для государыни оторваться от детей будет слишком тяжело.) А ещё при смене караулов обе царских особы должны показываться уходящему и принимающему, но можно тактично это изобразить как представление караульных начальников.
И поразился, как государь спокойно принял всё. Непостижимое самообладание! А Керенский, чувствуя стеснение, объяснял ему, что это всё делается не в серьёзных целях, а лишь умиротворить Совет рабочих депутатов, давление левых элементов просто невыносимо. И опять сбивался на «ваше величество». Но и припугнул: есть уличающие документы на сановников. Государь спокойно ответил: «А может быть, эти документы подложны?» Поговорил Керенский и отдельно с царицей, в виде полудопроса: как она влияла на мужа и вмешивалась в управление Россией? Но ощущенье, что отвечала вполне правдиво, – и ничего обвинительного из ответов не вылавливалось. А дети – очень милые. Испытывал Керенский противоречивое конфузное чувство: и нужен бы грозный революционный суд – и жалко их.
* * *
Но и это не всё: гений революции должен чувствовать натяжения во все стороны. Из Царского – сразу в кипящий Кронштадт. (Там какие-то убийства?.. затянувшийся мятеж?) Там – выступить на совете матросских депутатов: «На Кронштадте лежит ответственность за свободу!» Всей-то грозы – милый студент Рошаль? психоневролог, но уже в морских брюках, – обменялся с ним поцелуем. И молниеносно назад в Петроград. Прессе: «Я только что из Кронштадта. Все попытки поссорить нас с ними разобьются о сознание выросшего народа. Балтийский флот возродился и не выдаст Россию!» И правительству доложить: в Кронштадте – полное успокоение, полное единство матросов с офицерами, это ложные слухи об издевательствах (и совсем не так много убили). – И ещё же во все газеты: «Министр юстиции поручил Чрезвычайной Следственной Комиссии обратить особенное внимание на дело царя». И ещё же во все газеты: опровергнуть, будто сам допрашивал Вырубову, какая чушь, тоже пущено злостно. (Тоже могут трактовать как форму сговора.) И теперь, кометой – на вокзал, наконец приехала любимая Бабушка – вот только когда! На вокзале поднести ей букет красных роз: «Вы – царица русской свободы!» Вести её в царские комнаты вокзала – и речь. И везти её в Таврический, и перед оттеснённым ИК – ещё речь: «Три года назад, когда я был на Лене (в адвокатской командировке) – и Бабушка была там, под охраной жандармов. И вот я горд, что сегодня встречаю безценную Бабушку!» И вместе с Чхеидзе выносить её из зала на кресле. И днём у себя в министерстве – дать завтрак Бабушке и Вере Фигнер. (Символ!) И сюда же является кроткий князь Львов, приветствовать Бабушку. И снова метнуться в Таврический на Совещание Советов, войти сквозь оратора, во взмыве аплодисментов (это эффектней всего, когда прерываются и аплодируют), и снова с речью: «Низкий поклон всей демократии – от правительства. Я не мог войти в очередь ораторов, при всей потребности находиться в вашей среде. Мы – все здесь вместе старые товарищи по борьбе со старым режимом».
И только так закончен трёхдневный пируэт. И генерал-прокурор – не уязвим ни с какой стороны.
И в тот же вечер, о, как безумно уплотнено время, – от князя Львова, уезжающего в Ставку, перенять перо: «за председателя Совета министров». («За» – именно он, заложник демократии! никто другой, он – на верном пути к председательству, он звезда восходящая.) И уже на следующее утро от имени правительства принимать, принимать фронтовые делегации. (Это – очень подходит Керенскому.) И лобызаться с делегацией Георгиевского батальона, уже знакомого ему по Ставке.
А вечером, у себя в министерстве, ещё раз принять депутатов Совещания Советов, чтобы прочней им себя запечатлить. (И так – не удалось ИК провести это Совещание стороной от Керенского. На Совещании вот как сказали о нём: «Мы не должны нашими нападками сжигать то сердце, которое горит за народное дело. Его оскорблять – преступление, товарищи!»)
* * *
И продолжал бы дальше вращаться феерическою звездой, выдерживал. Но тут подкатила – Пасха, несколько дней естественного перерыва даже и революции. А Керенский и правда нуждался же в отдыхе – от правительства, от Совета, от речей, от семьи – и хотел на несколько дней закатиться анонимно в подмосковную санаторию (были проспекты на интересную встречу). Но едва сказал кому-то неосторожно – и на следующий день уже в газетах. Испортили. Да под Москву и ехать далеко. Тогда – в Финляндию. А если так – о, революционное сердце, тогда почему не заглянуть в Гельсингфорс и не выступить там на сейме? (Финляндия не совсем хорошо себя повела относительно русской демократии.) Поднесли букет – поцеловать: «Это самое ценное, что я получил в Финляндии».