А этот обычный прием оценки жизни путем бухгалтерского подведения баланса ее радостей и горестей, - как он возмущает Ницше! "Сумма неудовольствия перевешивает сумму удовольствия; следовательно, небытие мира было бы лучше, чем его бытие. Такого рода болтовня именует себя в наше время пессимизмом!.. Но сам этот пессимизм есть признак глубокого обнищания жизни. Человек не ищет удовольствия и не избегает неудовольствия: читатель поймет, с каким глубоко укоренившимся предрассудком я беру на себя смелость бороться в данном случае. Удовольствие и неудовольствие, это - только следствия, только сопутствующие явления; они - второстепенные вещи, не причины; это суждения ценности второго ранга".
Кто жив душою, в ком силен инстинкт жизни, кто "пьян жизнью", - тому и в голову не может прийти задавать себе вопрос о смысле и ценности жизни, и тем более измерять эту ценность разностью между суммами жизненных радостей и горестей. В огне не могут водиться черви. В жарко и радостно пылающем огне живой жизни не могут жить вопросы, порождаемые разложением. А именно только чудовищное разложение жизненных инстинктов делает возможным, что человек стоит среди жизни и спрашивает: "для чего? какая цель? какой смысл?" - и не может услышать того, что говорит жизнь, и бросается прочь от нее, и только богом, только "тем миром" способен оправдать ее.
"Если центр тяжести переносят не в жизнь, а в "тот мир", - говорит Ницше, - то у жизни вообще отнимают центр тяжести. Великая ложь о личном бессмертии разрушает всякий разум, всякую природу в инстинкте; все, что есть в инстинктах благодетельного, споспешествующего жизни, ручающегося за будущность, - возбуждает теперь недоверие. Жить так, что нет более смысла жить, - это становится теперь смыслом жизни!"
И Заратустра учит:
"Усталость, которая одним прыжком хочет достигнуть последнего, - одним смертельным прыжком, - бедная, невежественная усталость, которая уже больше не хочет хотеть: она создала всех богов и все потусторонние миры".
"Новой гордости научило меня мое "я", ей учу я людей: больше не прятать головы в песок небесных вещей, но свободно нести ее, эту земную голову, которая творит для земли смысл".
"Новой воле учу я людей: желать того пути, которым слепо шел человек, и назвать его хорошим, и больше не красться от него в сторону, подобно больным и умирающим!"
Этот путь, которым слепо шел человек, - тот же путь, которым идет все живущее, руководимое непогрешимо мудрым слепцом - инстинктом жизни; путь живой жизни, о которой говорит у Достоевского Версилов:
"Что такое живая жизнь, я не знаю. Знаю только, что это должно быть нечто ужасно простое, самое обыденное и в глаза бросающееся, ежедневное и ежеминутное, и до того простое, что мы никак не можем поверить, чтобы оно было так просто, и, естественно, проходим мимо вот уже многие тысячи лет, не замечая и не узнавая".
Наши мысли о жизни, наши нахождения тайно и незаметно для нас определяются чем-то, лежащим вне нашего сознания. Сознательное "я" думает, ищет, обретает дорогу, победительно вступает на нее - и не подозревает, что его все время толкал именно в этом направлении его неучитываемый "Сам", великий разум его тела. Человек смотрит на мир, думает, что можно верить своим глазам...
О, легковерный! Зачем ты бегущие призраки ловишь?
Нет, чего ищешь, нигде; отвернись, - и утратишь, что любишь.
Все, что ты видишь, - не больше, как твой отразившийся образ:
В нем ничего своего; с тобою он вместе приходит,
Вместе с тобою уйдет...
(Овидий).
Как же велико рабство человеческой души! Как связана она, как беспомощна в своих исканиях и нахождениях! Как призрачна ее кажущаяся свобода! Где и как, в таком случае, может человек найти истину жизни?
Больше, чем кто другой, Ницше испытал на самом себе всю обидную силу этого рабства. Полуживой-полумертвый, полуздоровый-полудекадент, он имел печальную возможность наблюдать в себе постоянную смену и постоянное колебание самых основных душевных настроений. Тот же у человека мозг, те же мыслительные способности сегодня, как вчера. Между тем, вчера он недоумевал, как можно ставить жизни вопросы об ее смысле и ценности; вселенная говорила ему. "жизнь и блеск!" Сегодня же она, сама в себе нисколько не изменившаяся, говорит ему: "погребение!" И напрасны попытки силою представления и воспоминания удержаться при вчерашнем жизнеотношении; то, что вчера было полно покоряющей душу убедительности, сегодня превратилось в мертвые слова, брезгливо отвергаемые душою. Рабство великое и позорное!
И жадно, настороженно вглядывается Ницше в темную глубину своей души и старается разглядеть того таинственного "Самого", который, как игрушками, капризно играет его мыслями и исканиями, и в ничто обращает трудную и мучительную работу ума. Вот он, этот "Сам", великий разум тела, неведомый, слепой повелитель, обративший наше "я" в своего раба.
Но ведь выход есть к освобождению, выход верный и торжествующий. Этот "Сам", могучий хозяин нашего "я", - он слеп, как крот. А наше "я" - зряче. Пускай оно осуждено отображать всегда только то, что чувствует "Сам", но зато оно, это "я", благодаря своей зрячести, способно, в свою очередь, направить своего повелителя по намеченному пути, заставить его влиять на себя не по его, а по своей воле.
Здоровою частью своей души Ницше интуитивно чуял ту основную истину, которою живо все живое, - истину о глубокой, неисчерпаемой самоценности жизни, не нуждающейся ни в каком "оправдании". Но чтобы человек познал эту истину, нужны известные предусловия, нужна почва, которая бы питала ее. Это подсказала Ницше больная, упадочная часть его души, слишком ясно и болезненно чувствовавшая отсутствие этой почвы.
Значит:
"Истина не есть нечто, что существует, и что надо найти и открыть, но нечто, что надо создать".
Тело, великий разум нашего тела, творящий наше "я", оно - источник живой жизни. Нужно пересоздать его, и тогда сама собою придет истина жизни, которую тщетно и беспомощно разыскивает наш ум. "Тут надо именно не ошибиться насчет методики, - говорит Ницше. - Голая дисциплина чувств и мыслей - почти ноль; надо прежде всего убедить тело... Для жребия народа и человечества является решающим обстоятельством, чтобы культура начиналась с надлежащего места, - не с души (что составляло роковое суеверие жрецов и полужрецов): надлежащее место есть тело, жест, диета, физиология, остальное вытекает отсюда... Греки остались поэтому первым культурным событием истории, - они знали, они делали то, что было необходимо; христианство, презиравшее тело, было до сих пор величайшим несчастием человечества".
Ломаного гроша не стоит для Ницше самая глубокомысленная истина, если к ней пришел человек с обложенным языком и дурным запахом изо рта, сиднем сидящий за своим письменным столом. Пусть мускулы быстрее погонят по телу оживившуюся кровь, пусть научится глубоко дышать грудь, пусть много кислорода прихлынет к мозгу, пусть "веселым" станет кишечник - вот тогда с этим человеком можно будет и побеседовать. "Сидячая жизнь есть истинный грех против духа святого", - говорит Ницше. И Заратустра учит: "Поистине, друзья мои, дух есть желудок!"
Дух есть желудок... Так вот оно что! Вот к чему сводятся все великие томления и искания духа, таинственные бездны жизни и ее потрясающие ужасы! Да ведь это, пожалуй, совсем то же самое, что у Мечникова: человеку нужно вырезать толстую и слепую кишку, кормить его простоквашею с болгарскими бациллами, - и он станет "оптимистом". Какая пошлость! Декадент презрительно кривит губы и ополчается на защиту великих запросов и переживаний человеческого духа.
Смотрим в горящие бездны,
Что-то хотим разгадать,
Но усилья ума бесполезны,
Нам ничего не узнать.
Съевший в науках собаку
Нам говорит свысока,
Что философии всякой
Ценнее слепая кишка,
Что благоденствие наше
И ума плодотворный полет
Только одна простокваша
Нам несомненно дает...
Разве же можно поверить
В эту слепую кишку?
Разве же можно измерить
Кишкою всю нашу тоску?
Именно с таким остроумием в шестидесятых и семидесятых годах папаши высмеивали своих сыновей-гимназистов, поклонников Бюхнера и Фейербаха. Но пусть читатель не смущается убогостью этого остроумия: стихотворение принадлежит одному из талантливейших наших декадентов. Характерно в нем это глубочайшее презрение к телу в его таинственном и могучем влиянии на дух человека. По этому презрению Ницше сразу и безошибочно узнавал декадента. "Когда отклоняют серьезность самосохранения и увеличения силы тела, т. е. жизни, когда из бледной немочи конструируют идеал, то что же это, как не рецепт декаданса?" - спрашивает он.
Кто презирает тело, с теми Ницше не желает иметь ничего общего, с теми ему совсем не по дороге.
"В самой вашей глупости и презрении вы, презиратели тела, служите вашему "Сам". Я говорю вам: ваше "Сам" хочет умереть и отвращается от жизни".