Здесь все перед глазами: и домик, где один себе хозяйничает рыжий кот, и садик, а к садику примыкает и огород, сплошь покрытый разной зеленью. Тут и горох, и бобы, и картофель, и свекла. Над всем этим местами возвышаются пестрые подсолнечники и огненные головки мака. Все гряды содержатся тщательно, везде чистота и порядок.
В общем, огородик очень хорошенький, хотя он немного и портится «пугалом», которое придумала тетушка от воробьев. Посредине огорода стоит длинная палка, на которую надета какая-то пестрая кацавейка, а к кацавейке пришиты разноцветные ленточки. В тихое время это пугало имеет довольно жалкий вид. Но когда налетит ветерок, пугало мгновенно преображается. Кацавейка надуется, как еж, и беспорядочно захлопает рукавами, ленточки заиграют в воздухе и сплетутся между собою, как змейки. Тетушка Василиса уверяет, что воробьи очень боятся этой штуки, а воробей, по ее мнению, большой озорник.
На заводе и стар и млад знает эту добрую старушку. Собственно говоря, тетушка Василиса играет огромную роль во всех закоулках нашего местечка. Затевается ли где свадьба, хоронят ли кого, родился ли кто, идет ли кто в солдаты — везде и всюду нужна бывает тетушка Василиса, это делается как-то уже по привычке, которая сложилась в десятки лет. В ином месте, кажется, и совсем бы не нужна тетушка Василиса, а, смотришь, бегут за ней. Словом, у ней огромная практика жизни.
Надо и то сказать, что нет, кажется, такой «оказии», где бы тетушка не была полезна. Она умеет лечить от грыжи, править вывих и живот, умеет «подкурить» больную корову, во-время «принять» новорожденного, заговорить от «лихоманки», вспрыснуть от родимчика или от дурного глаза, залечить девичье горе, урезонить пьяницу-мужика, успокоить избитую бабу. Все это делается ею по большей части бескорыстно. Бывало, целый день таскают старуху по селению. Запрет свой домик на замок и уйдет. Придет к вечеру усталая, но, видимо, довольная. Но бывали случаи, когда тетушка Василиса наживала себе врагов. Это было как-то не так давно, и, надо сказать, это была любопытная история. В наш глухой уголок проникло культурное «веяние» в образе молоденькой фельдшерицы, которая только что со школьной скамьи собиралась послужить «народу». Правду оказать, девушка была славная, хотя немного горячая и нервная. Ей почему-то казалось, что тот «народ», о котором она так много читала и в стихах и в прозе, сразу поймет разницу между разумной и первобытной жизнью. Этот народ, по ее мнению, «добрый и простой народ», непременно должен был понять и оценить того, кто истинно служит ему. Это была огромная уверенность, вынесенная из школы, из горячих бесед о народе, из прекрасного далека молодости и обаяния жизни, из маленькой комнаты, куда врываются душистые ветки сирени и откуда несется страстная строфа поэта. Да, это была огромная уверенность… Первое «зло», которое усмотрела в нашем углу фельдшерица, была тетушка Василиса. По ее мнению, «эта старуха» занималась вовсе не своим делом. Разве ее дело, например, стоять у постели рожающей женщины, когда тут такая масса частностей и осложнений, от которых, при таких бабках, бедные матери мрут, как мухи? Разве ее дело лечить корчившегося в судорогах ребенка? Да, это зло, огромное зло, которое нужно было непременно устранить. И вот девушка начала внушать бабам, что тетушка Василиса отжила свое время и что теперь есть разумная наука, которая гораздо действительнее всех этих вспрыскиваний и глупых нашептываний. Господи, что поднялось! Все бабье царство ощетинилось… Как! это тетушку Василису не пускать к себе, это ту тетушку, которая на своих руках выносила почти всех мужиков и баб в местечке, без которой ни одна трудная минута в жизни не проходила!.. И старые традиции взяли верх. Тетушка Василиса торжествовала, а бедная фельдшерица первое время плакала, но потом успокоилась: она вышла замуж.
Я всегда любил заходить изредка к тетушке Василисе. Поражало меня ее знание народной жизни, верное определение того или другого течения этой жизни. Большинство семей она знала как себя, и весь духовный мир мужика с его незатейливой внешней обстановкой в рассказах тетушки вырисовывался как на ладони. Она вовсе не принадлежала к тем старухам-сорокам, которые подчас болтают разный вздор. У тетушки Василисы была большая вдумчивость, знание характеров и верная оценка их.
И вот я лежу под березой и смотрю на тетушку Василису.
— А как ты думаешь, тетушка, — спрашиваю я. — Отчего Матренин муж сделался такой буян? Ведь он раньше совсем другой был, и мне кажется, что он человек хороший?
Тетушка смотрит на меня сквозь очки и смеется.
— Хороший, говоришь? Не скажи, голубчик ты мой, этого на базаре, а то пряниками закормят…
Мне смешно. Тетушка иногда любит «ковырнуть словечком».
— Так отчего же? — допытываюсь я.
— А оттого, что он всегда был дураком. Я его маленьким знала. Все, бывало, пакость норовит сделать. Мне самой как-то в квашню дохлую кошку засадил; было сраму-то… Спервоначалу, как старик-то был жив, ему воли-то не больно давал, чуть чего и драть, бывало… Конечно, драть нехорошо, да ведь, батюшка мой, дай-ко потачку… Молодо-зелено, по всем швам расползется… А мужик одну науку знает: ежели его во-время сократил и ладно, значит… Вот и Матренин муж… Старик его во-время драл, во-время женил, ну и смирился было парень. А как отец помер — он и взял свое, и опять за старое… Такой человек, батюшка мой, всегда возьмет свое, отвернись только от него. Уж коли что в него вложено с самого рождения, уж коли он что всосал с материнским молоком, так свое возьмет.
— Ну, иногда можно исправить такого человека, тетушка…
— Редко, кормилец… Он, пожалуй, на время, по доброму слову и сократится… А как отвернулся — пиши с концом. Это есть такие собачки: ее гладишь да кормишь, а она ест и за руку все норовит укусить…
Молчим. Спицы у тетушки вертятся, а глаза то и дело бегают по грядам. Толстый шмель покружился над нашими головами и потом прильнул к душистому лепестку мака.
— Я тебя все собираюсь спросить, тетушка, — опять говорю я. — Как сама-то ты жила на свете?..
— Как? А так. Ни шатко, ни валко, ни на сторону… Проболталась на свете божием, а теперь, пожалуй, и на покой пора…
— Сколько тебе лет?
— А, кажись, восьмой десяток идет… Сперва считала, а теперь забыла…
— А ведь ты, тетушка, еще очень бодрая…
— Ну, бегаю помаленьку… А уж болят же кости. Иной раз очень хочется на покой.
— А ты не боишься смерти, тетушка?
— Вот те на! Да чего же ее бояться? Ведь я уже пожила…. Вот ты — совсем другое дело, может, и боишься, потому человек молодой. А все же и тебе, если придется, не следует бояться… Ты ведь писание-то, чай, знаешь? Все мы прах и уйдем в прах… Только душенька пойдет скитаться… Охо-хо-хо… Пойдет она, голубушка, в темны края и будет она скитаться по темным краям…
Я молчу и не нахожу, что сказать.
— У тебя большая семья была, тетушка?
— А только муж был да дочь. Немного у меня семьи было, голубчик… Все убрались, вот только я осталась, грешница…
— А от чего они померли, тетушка?
— Ишь ты, какой любопытный! Ну, расскажу, только старое горе надо тревожить.
— Так не надо, тетушка…
— Ну, ничего… Рассказывать немного… А иной раз расскажешь, так будто легче станет…
Я совсем было приготовился слушать, но тут случилось нечто неожиданное.
Тетушка Василиса вдруг швырнула чулок, живо вскочила на ноги и закричала:
— А-ах ты, разбойник этакий! Вот погоди, голубчик ты мой!..
Я взглянул на огород и понял, в чем дело. Какой-то карапузик, не заметив нас, пробрался через изгородь и приготовился было сорвать самый большой подсолнечник. Тетушка Василиса на бегу схватила тычинку из-под гороха, двинулась в атаку. Карапузик так оробел от неожиданности, что первое время замер на месте, но потом сообразил, бросился к частоколу и начал карабкаться на него с легкостью белки. Еще минута — и мальчуган бы удрал, но тетушка Василиса подоспела, и в воздухе раздался звучный шлепок. Мальчуган перевернулся через тычинник, как мячик, и побежал. За ним бросились его компаньоны, которые наблюдали из-за изгороди, и немного погодя воздух огласился звонким детским смехом. Тетушка Василиса вернулась, вся запыхавшись, и ее доброе лицо дрожало от смеха.
— Ведь вот озорники… Ну, что бы попросить добром… А то все изорвут да потопчут…
Немного погодя, успокоившись, тетушка заговорила:
— Так вот, батюшка… Семья была маленькая… А споженились мы с покойным Иванушкой по душе да по доброй совести. А споженились мы с ним в те времена, когда людей, кормилец мой, считали хуже всякой животины. Вот в этом самом заводе правил тогда всем приказчик. Звали его Федором Иванычем, и был он из себя такой, что как увидишь во сне, испугаешься. Был он росту саженного, черный, толстый, как бык, и глотка на всю улицу хватала… Нрав у него хуже был звериного… Господи ты мой батюшка, что тогда было… Чего только не натерпелись люди… Теперь как-то не верится самой, когда вспоминаешь это… Вот слушай, батюшка, чего он творил. Ежели кто прошел мимо его двора да шапки не снял — сейчас ведут на конюшню и порют до смерти. Идет, бывало, мужичок мимо барского дома и весь-то он сердечный изогнется, а шапка в руках ходенем-ходит. Ежели откуда едет или куда поехал наш барин, — на церкви звонят во все колокола. Раз не понравился ему звон, велел звонаря сбросить с колокольни… И ничего — сошло. А уж кому всех больше доставалось от него — так это нашему брату — бабе. Больно был охотник до женского полу. Ежели увидал на улице смазливую — пиши кончено. Будь она девушка молодая или мужняя жена — все ему было равно: достанет и начнет пакости делать. И баб этих, и девок у него полон дом всегда находился. И по ночам каждый раз бабий рев слышался.