Пекка умеет быть и отечески ласковым. Я видел, как однажды он утешил одну вдову, которую обобрал «непутёвый» любовник. Вдова ушла утешенной, а старик потом долго ворчал и выкрикивал:
— Дура, дура, дура! — повторял он. — Говорил ей: «Брось, брось!» Дура! Связалась с подлецом… Перкола!..
По праздникам Пекка угощает домашних компотом из черники. Только он один знает секрет приготовления этого вкусного блюда.
Свой рыбацкий промысел Пекка Паю любит и считается отважным рыбаком по всему побережью. У него имеется три прекрасно оборудованных парусных лодки, масса сетей и перемётов и других снарядов, названия которых я и не запомнил. В горячую рыболовную пору Пекка нанимает в помощь себе работников, а в большинстве случаев обходится семейными силами: помогают ему сын и дочь.
Лет пять назад у Пекка была большая парусная лайва [2], на которой он отправлял рыбу в Кронштадт и даже в Петербург. Но вот большое судно пришло в негодность, и от этих дальних путешествий пришлось отказаться старому Паю.
С печалью в глазах вспоминает Пекка об этом времени. И всегда при этом прибавляет:
— Давид… мой сын. Давид был жив тогда…
Странный старик! Своего старшего сына он упорно считает умершим. Раза два-три в год получает от него письма и всё же считает сына своего умершим.
Покинул Давид семью, и не стало у Пекка хорошего работника в доме. Покинул Давид родину, и обеднела родина одним хорошим гражданином. А в былое время Давид был главным помощником Паю в его рыболовной работе. И среди рабочих слыл Давид за славного и сознательного сочлена.
В былое время старик всегда с гордостью рассказывал всем о том, какой у него сильный и ловкий сын, его главный помощник. Немногие могли угоняться за Давидом в ловкости забрасывать или вынимать из моря сети. Хорошо слушались Давида и паруса их двухмачтовой лайвы.
И вот не стало у Пекка сильного сына, не стало у Пекка и прекрасной двухмачтовой лайвы. Давид живёт в Швеции и служит простым работником у какого-то рыбопромышленника. Пишет, что хорошо зарабатывает и вольно живёт, но эта похвальба сына не успокаивает старика Паю. Не может он согласиться, чтобы на чужбине жизнь была лучше, если Давиду приходится батраком служить у промышленника, а дома он был бы сам хозяин.
— Почему же он уехал в Швецию? — как-то раз я спросил Паю.
— Перкола!.. — только выкрикнул старик и махнул рукой.
Генрих рассказал мне о печальной судьбе Давида. Это случилось, когда в Финляндии царил генерал Бобриков. Среди финской молодёжи того времени немало нашлось таких как Давид, пассивных протестантов, которые, не умея и не желая мириться с «бобринскими» порядками, эмигрировали и в Швецию, и в Норвегию. Немало молодёжи уплыло и в далёкую Америку. Кое-кто из беглецов вернулся на родину спустя год-два, а многие так и остались в Америке и на том берегу Балтийского моря. Точно свирепый ураган пронёсся над страною озёр и увлёк за собою за зелёные волны моря молодых, сильных и славных сынов родины. Вырвал ураган с корнем молодые побеги и унёс, и недаром старик Паю считает своего сына умершим. Пусть он там жив и хорошо живёт, но для Паю беглец родины — умерший человек. Шестьдесят слишком лет прожил Паю и много на своём веку видел хорошего и дурного, а дурного, пожалуй, и больше, однако вытерпел и вынес всё и никуда от своего отца с матерью не сбежал.
О сыне-беглеце избегает говорить с посторонними старик Паю, а когда кто упомянет его имя — на лицо старика ляжет тень, отведёт он глаза в сторону, точно боясь смотреть, и вздохнёт с болью в сердце.
Недоволен поведением брата и Генрих. Как-то раз он сказал мне:
— И я уехал бы в Америку… Звали и меня… А вот остался, живу тут…
И он долго говорил о том, как нехорошо поступил Давид, сбежавши от тяжёлых порядков жизни их родины.
Генрих — член местной рабочей группы. Дорого он ценит каждого сознательного члена своей партии, верит в сплочённость единомышленников и прекрасно знает, как важно, чтобы число этих единомышленников было больше. Давид был видным членом партии, и то обстоятельство, что он покинул своих, ещё больше внушало неудовольствие среди былых его сотоварищей.
— Вон у нас скоро выборы в Сейм. Давид хорошо умеет читать и говорить хорошо может, а его нет, — продолжал выражать своё неудовольствие Генрих и добавлял, — надо ему вернуться, надо…
Как оказалось, Генрих не раз писал об этом брату, но тот оставался верным раз принятому решению и на родину не возвращался. Может быть, Давид и сам бы был не прочь вернуться домой, и Генрих высказывал и это предположение, но вот уже год, как Давид женился на шведке, и ему нелегко теперь порвать связь со своей новой родиной. У него уже и ребёночек скоро будет, и отец жены хочет сделать его хозяином рыбачьего судна, и домик строит ему на берегу моря. Поселится в этом доме Давид со своей женой и ребёнком, будет рыбу ловить и навсегда уже останется в Швеции.
— На жену променял Давид родину! — как-то с горечью в голосе сказал старик Паю, и даже слёзы заблестели у него на глазах.
А недели две назад прислал Давид письмо и сообщил, что у жены его родился мальчик. Но эта семейная радость сына как-то мало порадовала старика Паю. Мать Давида даже всплакнула на радостях, дождавшись внучка, а Паю заворчал на свою старуху и даже обругал её: «Чего, — мол, — ты радуешься?.. Внук… Ну, внук родился, а дальше что?.. А где сын наш, Давид? Теперь он уж никогда не вернётся, потому новыми, чужими корнями прирос к своей новой, но чужой нам родине».
В этот вечер старик Паю был особенно неразговорчивым и всё ходил по комнате и напевал священные псалмы.
Тихо, точно боясь разбудить кого-то, ходит Паю из угла в угол и поёт псалмы. И пение его тихое и какое-то надорванное. Тянет одну ноту, то понижая, то повышая голос, а потом вдруг и оборвёт духовную фразу на полуслове, а помолчав, опять затянет то незаконченное слово и опять тихо тянет псалом своим тихим старческим голосом. И в глазах его какое-то тихое молитвенное выражение, и губы дрожат так, точно ему заплакать хочется о чём-то. Но терпеливо прячет он свои слёзы, потому как же это так плакать ему старому, суровому рыбаку?..
Слушаю я тихий и печальный напев псалмов за перегородкой и сижу, не шелохнувшись, в светлых сумерках вечера. Слушаю напев, слышу отдельные слова, но не понимаю этих слов, и только тоскливый голос певца разъясняет мне их смысл… Такое уже свойство тоски: на всех языках выражается она так, что понять её нетрудно, нетрудно проникнуться этой тоской. Мир и покой души нашёл старик Паю в священных псалмах, и голос его стал мягким, и когда он проходит мимо двери в мою комнату, и я вижу его лицо и глаза, в которых уже потухла та недавняя злоба, с которой Паю говорил о сыне.
И только одну фразу сурового старика я не могу забыть. «На жену променял свою родину», — сказал он о сыне. А мне хочется думать, что старик ошибается. Давид по-прежнему любит свою родину и тоскует по ней. Сам же Паю передавал мне содержание его одного письма, в котором Давид не скрыл своей тоски по родине. За что же старик так обижает сына?.. Стала для Давида Финляндия мачехой, и он разлюбил её временно и уехал, как сделали это многие. Разлюбил родину и уехал за море, в чужую сторону, к чужим людям.
Разве легко быть на чужой стороне? Разве легко покидать родину и жить среди чужих людей, на чужом берегу?
И я сам на чужом берегу, и мне так понятна тоскующая душа Давида. Разве легко покинуть родину и чувствовать в каждый день, в каждую минуту, что она как мать не забывает тебя и незримо зовёт и зовёт. И в дивных ветрах с родины слышится один и тот же напев как понятное слово из любимого псалма родины: «Вернись!.. Вернись!..»
Иногда, но очень редко, отец и сын Паю берут меня с собою в море на рыбную ловлю.
Разместившись по своим местам в парусной лодке, оба они разом словно преображаются. Говорят мало и, точно священнодействуя, забывают обо всём, что осталось там на берегу. Перебрасываются друг с другом короткими деловыми фразами, посматривают в даль моря, а меня точно не замечают. Иногда промеряют глубину дна длинной верёвкой с грузом на конце и опять о чём-то совещаются. Говорят по-своему, и их нимало не заботит, что я не понимаю их речи. И я понимаю, что говорят они только о том, ради чего пустились в открытое море на своей быстроходной и лёгкой лодке. Отчуждённость моя от моих спутников не обижает меня, я как безмолвный парус или мачта сливаюсь с их интересами и, притихнув, сижу и только смотрю, что они делают.
Генрих управляет парусами, а Пекка сидит на руле и зорко куда-то смотрит. Его старческие подслеповатые глаза замечают какие-то незримые для меня точки и приметы на далёком острове, что утонул в море, или на чуть заметно синеющей грани противоположного берега залива. Видит Пекка непонятные мне знаки моря и плывёт по ним как по вехам. А меня они по-прежнему не замечают. В глазах их суровость, на устах скупость к словам, — к посторонним словам, не относящимся к рыбной ловле, и я боюсь спросить их о чём-нибудь, и я боюсь повернуться на узкой скамье, чтобы не зашуметь, и я боюсь кашлянуть… И только, когда Генрих закурит папиросу, или старик Паю вытащит из кармана свою трубочку с мягким качающимся чубуком, и я решаюсь закурить свою трубку. Предлагаю старику Паю свой табак, а он поматывает отрицательно головою и набивает трубку махоркой. Не признаёт старик в открытом море нежностей и любезного обращения, не признаёт и баловства вкусным английским табаком.