Любовь у них самих тоже случалась, как всегда бывает, как-то - и разочаровала. Сначала она, как всегда, выковыривала жемчуг мяса из нежных китайских пельменей, а потом и вдруг... После, отрываясь (припаянный потом, придавленный слабостью к ее размытому на фоне простыни телу - его выпавшие волосы на ее kiss-marks) от нее, он пытался избежать этого уродливого зрелища: ноги раскинуты, как распахиваются проспекты для панорамного снимка туриста без Вергилия, а из нее замутневшим плевком медленно стекает слеза-сопля, белесый червячок страсти. Поза материнства... Запахивал одеялом и отворачивался: его сестра не имела права не быть красивой даже в этой вульгарной женской позе! Поза полноты пустоты. Это было так свойственно жизни - позировать намеренно уродливой, скрывая от посторонних глаз и тем самым взвинчивая цену настоящей красоте! Он пытался зарисовать это все равно, только оторвавшись от тела и вместе с телом, забыв их тела лежать слабо на простынях - от всего на свете, на полотне два на два, но размеров, что ли, не хватило... Или помешало то, что он считал, что не для того в нем созревал и, греясь его теплом, потом выплескивался, обжигая страстью, раскаленный мед. Не чтобы застыть сосулькой-эмбрионом в другом теле. Трубопровод пуповины захлестывает удавкой, младенец кричит... Дети рождаются уже мертвыми, а у настоящей любви может быть только одно последствие. Romeo wanted Julia, Julia wanted Romeo... Romeo in blood, кровоточащий, как Иисус... Как-то по телевизору он видел передачу о том, как людей готовят к рождению ребенка. Четверка предстоящих мам, стоя гуськом в бассейне, прижималась друг к другу животами, а будущие отцы проплывали у них между ногами и выныривали на поверхность. Это символизировало появление из чрева матери. Нет, присутствовать на родах Адам никогда не пошел бы - хорошо, что их и не будет. Хотя, надо признать, они (она? или он? Не столь важно, они все равно давно убрали пограничную стражу с границ между собой) думали об. Но - были родными, слишком родными братосестрой (тот случай, когда родственность мешает... хотя как все это, наверное, пошло...).
Но потом вдруг, абсолютно без предупреждения (в отличие от уведомлений об отключении газа, электричества, а потом и вообще - скором сносе дома, что было уж совсем нечестно со стороны судьбы, и так игравшей белыми), все растения на окне решили избавиться от листьев, а все первые вещи вдруг стали последними и - надоели, что ли?.. Они поняли, что их шикарная каморка больше не защищает их от холода, студящего через тонкокожую перепонку окна. Память его потом действовала в лучших кинематографических традициях, где в решающий момент наплывает камерой затемнение, а действие сразу переходит к последствиям. И его память сработала так же. В этот миг тяжесть, которая, как в детских играх во дворе, только что осалила его настоящее, начисто слизывая все (может, оно того и заслуживало? техника палимпсеста), отступала, выбрав на этот раз воhдой забвение. Он помнил, как это началось, мог бы даже рассказать кому-нибудь в баре, но та волна забытья, что брала исток от него нынешнего и распространялась в глубь его прошлого, уже подбиралась ластиком и к этим воспоминаниям. Швы вечности, которыми склеено время, расходились один за другим, оставляя его лицом к лицу с тем, что было внутри,- рваной раной, разворотившей брюшную полость мироздания, месивом, глядевшим на первобытного человека, пока трясущиеся руки хирурга-алкоголика от человечества не залатали на живца эту бездну...
Можно было бы узнать из дневника Лили в Internet ("Надо сдать бутылки, чтобы оплатить Inet"), где она "вывешивала", как нижнее белье на балконе (сосед воровал ее лифчики), самое личное. Незнакомые люди присылали ей письма по E-mail'y: "А почему такой-то долго не появляется?" - и знали о ней все вплоть до (эта откровенность сочеталась в ней с полной закрытостью в общении). Потом, правда, она все "потерла" (два легких клика на смену неопрятному обряду сжигания рукописей и сломанных ногтей). Не хотела оставлять свидетелей обвинения против себя, что ли. Что-то осталось на жестком диске - было лень кликнуть еще раз или хотелось оставить лазейку для восстановления самой себя, чтобы можно было продолжить, где-нибудь из Интернет-кафе на Гавайях. Начало и конец записи за один день:
"Из окна (обильно обклеенного старыми рукописями, но взрезано весной, когда - "под эфиром на столе" и далее по тексту...) ужасно дуло. Я смотрела, как пар из труб ТЭЦ подмешивался к облакам, как молоко в водочном коктейле. Из-за тумана перспектива терялась, смазывалось расстояние - так, возможно, выглядит падение из окна и приближающаяся земля. Размывчатой мягкой ватой. Ноябрь разорил птичьи гнезда в верхушках засыхающих тополей, чьи безлистые остовы составляли пейзаж со скульптурами в саду, ободранными до арматуры. Через полигон подоконника взгляд соскальзывал в окно, чтобы потом, после изрядного слалома, перескакивать с кочки одной машины на другую, что могло продолжаться вечно, поскольку поток проспекта слегка подсыхал лишь к утру. В детстве (нашем общем детстве!) мы играли с Адамом в одну игру. Меня научили ей в больнице. Под окно которой приходила мама, маленький совсем Адамчик, с его большой раздвижной удочкой. Телескопической. На ней они поднимали к моему окну на втором этаже пакет с передачей, шоколад и фрукты. Потому что если передавать так, то монополизировавшие сферу разноса более здоровые девчонки все поедали. Но эти же девчонки сидели у меня в комнате, и мы все делили. Мама клала больше персиков, яблок... Но, странно, я тогда, да и сейчас совсем не люблю фрукты. А, игра... Игра была смотреть на дорогу и только по звуку мотора угадать, какая машина сейчас выедет из-за поворота. Иномарки котировались выше всего. Дома я научила этой игре Адама. И все обернулось запретными играми. Однако запретные игры ничем не отличаются от настоящих - они заканчиваются.
Но не слишком ли много для пейзажа из одного окна? Его и так настолько больше, чем меня. Это как стать собственной тенью, а потом вдруг увидеть
саму себя... Жизнь уходит, ушла давно, а я лишь бегу за ней следом. О, Адам, я всегда была нечиста на руку в игре за твое сердце. Одно время это почти помогло - я будто превратилась в себя-девочку, пытающуюся на цыпочках дотянуться до своей старшей сестры. Но это долго не продолжалось. Мой уход из дома был моим главным козырем, он заставил тебя всю жизнь чего-то искать и чего-то догонять. Тем более не надо было возвращаться к тебе...
Имеет ли это отношение к Адаму? Нет, скорее к тому, что я сама к себе имею слишком большое отношение. Вымою волосы и вскрою вены в этой же ванне (хоть и претенциозно, но перед смертью сознательно люди пошлость выбирали редко - льщу себе этим). Ненавижу людей с грязными волосами!"
Закончилось все беспричинно в общем-то, как все всегда происходит,- жизни недосуг ведь разъяснять свои решения нижестоящей инстанции человеку. Поэтому узнать, с чего началось и чем закончилось, ничего не даст, это как прогноз погоды. Нужно что-то большее. Как деревья за окном, их масонский союз с крышами, тщательно дотоле скрываемое единство мира, открывшееся однажды в состоянии похмелья. Можно только вспоминать (хотя лучше забыть, тем более что срок боли уже давно подошел к концу... и довольно к месту сильно сдала и ослабела память). Что в какой-то, совсем обычный, день она просто ушла из их квартиры.
Она спала в позе, в которой, по-моему, спать могла только она одна:
на животе, голова на согнутой руке, а вторая рука вытянута - в загребе, нырке - вперед. Будто куда-то плыла. Вырванный кадр. Остановившийся проектор, выплескивающий Океан за окно. Океан как плавильная форма, в которой отливается ночь, дома как отложившиеся наносы ракушечника... Шум машин, затихает. Cars hissing by your window... Утробные воды мирового океана. Младенец - заголосил в холодной купели и был выплеснут с. С тех пор им никто не интересовался. Плыла, возвращаясь к другому сну, к ее приснившемуся детству...
Ребенок спал посреди вывощенного ногами нескольких поколений их семьи пола. Духота отпугнула комаров. Тихо и гулко время от времени позвякивал лед в стакане ее деда, спящего-сидящего (не разберешь) в углу. Временами слышался дождь, за полосой ненамоченной земли под далеко нависающей крышей гриба-дома. Ее дед отличался от других стариков тем, что очень мало говорил. Казалось, ему нечего вспоминать, нечему особо и учить своих внуков. Но любил ее. В прошлые каникулы он донес ее на спине в соседнюю деревню, где должен был быть праздник поминовения мертвых, и огонь так красиво плясал на льду озера. А когда ребенок должен был уезжать домой в город, за ночь смастерил ей деревянные салазки. После Лили помнила, что их мать часто попрекала деда, что тот очень рано ушел на пенсию, еще вполне здоровым стариком, что он не зарабатывает денег и вынуждает ее помогать ему. Потом, когда она была в пятом классе, он умер от рака. Ее не брали в больницу, но она хорошо представляла себе, как он умирал,болезнь очень подходила к нему, молча зародившаяся, тлеющая и пожирающая его, все это без единого звука. Так они и молчали - ее дед и его смерть. Позже она часто думала о причинах этого молчания, обращенного равно в его прошлое и его будущее.