- Я, простите, могу ошибаться, но ваше лицо мне напоминает одного человека. Его зовут Игорь Юрьев, он исчез из Петрограда весной, поэт был не из последних... - Тут Станислав Люцианович душой покривил, но полагал, что родственнику что-то такое все же услышать непременно полагается.
Штабс-капитан понимающе кивнул, выражая что-то вроде сдержанного сочувствия.
- Игорь Юрьев... Нет, он не умер, не тревожьтесь. Он, знаете ли, наследство получил в некотором роде... Вынужден был начать жить заново. Он всегда мечтал о Париже, впрочем, в Париже тогда была война. Он мог мечтать и о каком-нибудь другом городе... Вам с ним едва ли доведется свидеться, уверяю вас, но тем не менее все с ним хорошо. Так мне кажется отчего-то. Хотя я, если желаете, мог бы ему что-то передать, если у вас к нему важное... Он ведь мой сравнительно близкий родственник, сын сестры моего брата... сводного. Постойте, сколько же ему... весной... было лет? Родился в пятьдесят восьмом, значит, до восемьдесят второго двадцать четыре, да еще пятнадцать, тридцать девятый ему шел... Для поэта, конечно, уже многовато, а вообще-то совсем еще молодой был тогда, и обстоятельства непреодолимые...
Старик что-то безнадежно путал в подсчетах: ни он сам, ни Юрьев в пятьдесят восьмом году родиться никак не могли, старик был лет на двадцать старше, исчезнувший Юрьев, напротив, лет на двадцать моложе. Речь старика напоминала знаменитый трактирный подсчет по "Петру Кириллычу": "Сорок и сорок - рупь сорок..." - почти бессмыслица, нужная лишь для того, чтобы уйти от темы. Видимо, не так уж просто все с этим Юрьевым обошлось. Кстати, на вид Юрьеву, когда его видел Станислав Люцианович, тридцати девяти быть не могло - едва ли тридцать. Против намерения окончить завтрак, Станислав Люцианович спросил еще кларету - и тут же его получил.
- Скажите, - продолжил Янов после долгого глотка из кофейника, - вы задумывались, в какое живете время?
- В нелегкое... - ответил Станислав Люцианович и тут понял, что разговор не закончился а как раз наоборот - начинается. - В военное время. Так думают все, кто думает о России. Во мне русской крови нет ни капли, но другой родины у меня нет. Но ведь и войне когда-то же придет конец, будут ведь и перемены...
Старик чуть усмехнулся.
- Тут вы правы. Но перемены, полагаю, вам понятно, в такое время возможны только к худшему. Всегда, везде, никак иначе, и именно вам, мне так видится почему-то, суждено это понять и утвердить лучше, чем другим, хотя... хотя... вы - счастливый человек.
Станислав Люцианович оторопел: старик ясно произнес название его собственной второй, то есть пока что последней изданной, поэтической книги. Интонация его чуть ли прямо намекала: Янов отлично знает своего собеседника. Откуда бы? Никакого ключа к пониманию его собственной личности, кроме сомнительного родства с вовсе уж непонятным Игорем Юрьевым, не отыскивалось. Поэтому волей-неволей пришлось вернуться мыслями к пропавшему поэту. Стихи тот писал, сколько помнилось, обо всяких допотопных чудовищах, которым Кювье с учениками надавали названий, и еще о Ниобеях и Навзикаях, которые с этими монстрами ухитрялись порою вмещаться в одну и ту же строку. К символистам был он не ближе самого Станислава Люциановича, хотя как бы с другой стороны. В "Аполлоне" его высмеивали, хотя, помнится раз или два печатали. Книги просто не раскупались - но кто нынче раскупается? Все то же - Надсон... да вот Северянин. Ну, Блок. Впрочем, один подход к любому литератору у Станислава Люциановича всегда был. Пришлось врать прямо в глаза, потому как стало любопытно.
- Может, все-таки вы могли бы подсказать, как связаться с Игорем Юрьевым. Это не мне нужно, ему ведь Шацкина деньги должна: хоть и немного, но полтинник за строчку она всегда платит. И в "Полифеме" - совсем ведь недавно стихи были. - Станислав Люцианович вдруг понял, что и не врет даже, ибо в последнем номере стихотворение Юрьева как раз мелькнуло и понравилось даже, хотя всего три строфы там было. Видимо, завалялось в редакционном портфеле.
- Вы передайте и Шацкиной, и... этим, словом... чтобы не изволили тревожиться. Молодой человек все сменил в своей жизни, простите, не столько не хочет он, сколько не может поддерживать прежних связей. Всякое ведь с человеком в молодости бывает.
Если верить Янову, молодость Юрьева носила относительный характер почти сорок лет, но старику его вероятный родственник, видимо, казался юношей.
- Но деньги-то?
- Нет, и денег не надо. Игорь Юрьев человек обеспеченный. По крайней мере теперь. Он, простите, что напоминаю, получил заветное наследство. Ведь и наследство - это к нашему прежнему разговору - тоже в сущности вещь, живущая заново! Второй раз, третий...
Старик все также ничего ясного не хотел сообщить о судьбе родственника. Значит, не погиб Юрьев ни в какой готической истории, романтики тоже никакой - деньги получил, наследство. Тогда были мегатерии и Навзикаи, но теперь все, никаких Навзикай, поехал куда-нибудь в усадьбу хорошо жить. Заветное наследство... Тьфу, но ведь это цитата, из прошлогоднего, помнится, стихотворения Мандельштама: этот почти еще юноша с первых строк показался. Старик был все-таки что-то уж слишком начитан в области того, что пишут новейшие. Тут Станислав Люцианович вспомнил петроградского генерала, у которого, как в усадьбе, на квартире жили красивой жизнью чуть ли не все кубо-футуристы. Не из такой ли породы визави? Хоть и не генерал. Впрочем, что-то не сходилось и в этом, уж очень грубо сочиненном варианте.
- А вы ведь еще не бывали в Париже? - спросил старик, недвусмысмысленно выделив слово "еще". Станислав Люцианович только усмехнулся про себя. На поездку в Париж у него никогда не было денег. В Италии он, впрочем, побывал, но больше за границей - нигде. Не жениться же на миллионерше... Впрочем, с амурными делами у него и в прошлом, и теперь дела обстояли неважно: орел решка, стерва - сука, вечная чересполосица, а насчет любви, так пусть кошки мышам о ней пишут.
- А я вот побывал там... В начале восьмидесятых, и еще однажды... Долго, словом, там жил. И видел много любопытных людей - в самый первый еще раз. Русские люди очень часто живут... жили и умирали в Париже. Может быть, в Париже и полагается русскому человеку умирать. Жаль. Но это все к делу не относится. На войне как на войне.
- Но вы ведь на фронте не были ни в эту войну, ни в японскую?
- Помнится, вы об этом с Юрьевым беседовали... Ему ведь в девятьсот четвертом всего двадцать седьмой год шел, так что... Да что это я о пустяках. Скажите лучше, а такие стихи вы как находите:
И каменный дом - это каменный дом,
И белая лошадь стоит под окном,
Никто не поможет, ни дьявол, ни Бог.
Танцует со шваброй солдатский сапог.
Он переждал и продолжил:
По улицам ветер несет шелуху.
Напялив халаты на рыбьем меху,
Бегут эмигранты нестройной гурьбой...
Последнюю строку штабс-капитан попридержал, но все-таки выговорил, быть может, не без влияния допитого кларета:
В Москве Маяковский покончил с собой.
- То есть как покончил? - удивился Станислав Люцианович, - футуристы с собой не кончают, они все хотят кому-нибудь морду набить. Как такое может быть, то ли я все новости за картами...
- Да нет, конечно, нет... пока. Это все мечтательные измышления моего юного друга Кончакова. Впрочем, что мы о таких отвлеченностях. Скажите, а в каком городе, если бы у вас был выбор, вы бы хотели умереть?
Станислав Люцианович поразмыслил.
- Мне кажется, каждый человек волен для себя такой город выбрать. Приехать в этот город, взять номер в гостинице, зарядить револьвер поаккуратнее... Впрочем, порою мне кажется, город сам выбирает человека. Ему вспомнилось, как Ли застрелился в Минске. - Можно, думаю, просто приехать в такой город и жить в нем. Пока не умрешь. Мне, к примеру, и Петербург... виноват, Петроград... равно любезны. Разве плохой выбор?
Янов улыбнулся. Так улыбается только рыбак, следящий за дрогнувшим поплавком. А Станислав Люцианович нутром чувствовал, что проглотил не наживку даже, а голый крючок. Поэтому очередной кофейничек появился на столе именно по его требованию, причем наливали из него в обе чашки. Народу было уже немало, но половой не выказывал недовольства: гости не штаны просиживали, а делали заказ. В кофейничке на этот раз против всяких ожиданий обнаружился крепкий, грубоватый портвейн: видимо, долго пьющим гостям его подавали тут по взаимопониманию. Станислава Люциановича это устроило в высшей степени, да и к разговору именно портвейн годился, - может быть, своей нереальностью.
- Мне, конечно, хотелось бы побывать в Париже - ринулся Станислав Люцианович уже как в омут с обрыва, - видимо, Юрьеву тоже хотелось? Как там сейчас? Вот и думаю, может быть, еще побываю...
- Да, да, вы еще не бывали... Но побываете, не сомневайтесь. Это тоже характерно для... нашего времени. Хотя я не хотел бы в Париже умереть, там очень плохо ухаживают за могилами. Вы представить не можете, какой был скандал в восьмидесятых, когда оказалось, что могила чуть ли не лучшего русского поэта там стоит в заброшенном виде - и крест обрушен. Студент голландский обнаружил, сраму-то... Так и стояло, пока вдова из-за океана не примчалась. Не его одного вдова, впрочем, вдова много чья... А умер давно, то ли в тридцать седьмом, то ли в тридцать девятом, от печени, кажется..."