Когда сыны Посконина стали хозяйствовать, в довесок к отцовскому делу развернули торговлю суконную; значились они в гостиной сотне и в горенке, в резном сундуке держали грамоту, где писано:
...С их дворов тягла и никаких податей имати не велено, а велено им жити в царском жалованье на льготе: бояре, воеводы и приказные люди их ни в чем не судят, а судит их сам царь или казначей... и во дворах у них избы и мыльни топити вольно беспенно, и огню у них не выимати... куда им лучится в дорогу ехать для своего промыслу, и у них на реках перевозов и на мостах мостовщины и переезжего мыту не имати, а перевозити их на реках и пропущати на мостах безденежно...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Время шло, летело над речкой Ивницей прозрачными маями, декабрьским снежным стоном, с талой водой уходило в лесную землю. В Мельне замостили тесом две улочки, поставили у крепостных ворот, у городской околицы и на площади полосатые будки, в них - солдаты с ружьями, на ружьях - багинеты; шло время, а только по-старинному дрался посад со слободкой, хоть давно сравнялись в тягле, встали в одну лямку, по-старинному народ на рынке словленного вора забивал насмерть.
Обветшали у крепости деревянные стены и башни, просели, затянулись мхом. Давно пропала у города нужда в стенах - широко разлилась держава, раздвинула пределы, - стены по бревнам раскатали, осталось то, что в камне строилось, а на пустоши разбили городской сад. Под боком у сада - рыночная площадь. Гуляли в саду обыватели, няньки с детьми; в соседстве, по торговым рядам, рыскали кухарки с корзинами, хозяйки выбирали ситцы и плюши, приказчики щелкали на счетах, гнулись перед самим, трунили над молодой прислугой, что бегала в лавки по господским посылкам. К вечеру пустел сад, запирались лавки; ночью выкатывали на небо звезды, по торговым рядам бегали огромные крысы, шугали их спущенные волкодавы.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Константин Опаров - последний дворянский предводитель - усадьбу имел под деревней Запрудино (раньше - Дубки), в трех верстах. Дом в усадьбе каменный, с белыми колоннами, строил его венецианский архитектор еще опаровскому деду.
Мимо Запрудина текла речка Железка, впадала в Ивницу. Звалась так за ржавую воду, а может, за то, что в досельное время в верхах ее, где чирки насиживали гнезда, копали болотную ржавую землю - в печах по кузням пекли из нее железо.
Беднели Опаровы из рода в род. Последний - Константин - сметлив был, дела поправил промыслом, хозяйской хваткой: поставил на Железке плотину, отвел воду в пруды, развел в прудах жирного карпа. Выкармливал до своей мерки - чтоб спина за мужичьей рукой-поленом не крылась. При плотине, как водится - коптильный заводик; кому свежую, кому копченую - обозами гнал в губернию рыбу...
А после - война, революция, смуты потащили Россию в крови полоскать. По деревням пестро - ревкомы, комбеды; в Мельне - совдеп, а в нем большинство - левые эсеры. Не было в Мельне заводов, не было фабрик полтора человека рабочих.
Закружила революция вихри, людей, как палую листву, по земле гоняла там ворох поднимет, пронесет тысячу верст, растрясет в пути, а тут новый ветер стегает, расшвыривает города, как копны. Выдуло из Мельны Поскониных, выдуло Трубниковых, расстрелял Опарова запрудинский ревком. Сколько пришлого люда осело - не считано.
Летом восемнадцатого за московский мятеж и муравьевскую фронтовую шкоду набросали левым эсерам крепких шишек. Из Мельновского совета большевики половину эсеров турнули, а места их своими шапками заняли: получилось - большинство. Так на стульях большевистские шапки и лежали, пока губерния не подсобила кадрами.
В том же восемнадцатом в опаровском доме с венецианскими причудами осела коммуна анархистов. С мужиками ужилась мирно: реквизированную в Питере мануфактуру сменяли анархисты в деревне на рожь и картошку, разбили огород, засеяли свое поле, - а за пулемет отвалили им мужики два воза артельного копченого карпа. До осени сидела коммуна в опаровском доме, сидела бы дольше, да...
Ровно год выручали деревню барские пруды. За рыбу давали в Мельне соль, полотно, справу к крестьянскому хозяйству. Осенью пришел в Запрудино отряд заготовителей - скреб уезд по сусекам, собирал на прокорм голодному городу. Разлила деревня для солдат самогонную реку, хотела задобрить, спихнуть дальше - не растряхивать даром закрома. Перепились заготовители и по-пьяному меж собой решили: зачем по уезду, как лисий хвост, мотаться? возьмем в прудах рыбу - враз подводы полны! По-пьяному решили - по-пьяному сделали: закидали пруды гранатами, выглушили дочиста. Утром снялся отряд. Мужики ему вслед волчились, шапки топтали - ревкомовцы от обиженного мира зарыли пулемет в огороде у председателя. Только в шапку обиду не втоптать побежали мужики с жалобой к анархистам. Те на подъем легкие: вмиг на коней, догнали заготовителей, половину постреляли, остальные рассыпались по лесным мхам - не сыщешь. Пригнали анархисты отбитый обоз в деревню, да только в воду дохлого карпа не выпустишь - кончились барские пруды. Два дня справляли по ним запрудинцы тризну, от ухи, от рыбных пирогов, от запеченных в сметане спинок вспух у деревни живот, - а на третий день пришли из Мельны солдаты арестовывать коммуну. Мужики о том загодя узнали, послали в опаровскую усадьбу весть. Собралась коммуна в одночасье и ушла на Волгу - неужто не сыскать в России вольного места?..
Цепь
1
Николай ВТОРУШИН
Что за притча? Зачем старуха ворошит этот пыльный чулан, зачем пичкает меня семейным пирогом, запеченным в горниле века? Почему тащат в фамильный склеп меня - прохожего, угодившего в Мельну случайно и готового умотать отсюда, как только подвернется удобный миг? Или: чужой - именно то, что нужно?
Упругий голос выскальзывает из морщинистых губ, теснит пустое пространство класса, - голос заговаривает. В нем таится какая-то древняя ведовская отрава. Но разум мой еще чист, нет морока - есть белесое пасмурное окно и контур сухого лица под скрученным пучком совершенно седых волос. Пока все в порядке... Однако я чувствую, что рядом - сила, способная повелеть ленивому вечеру завиться в штопор, отвердеть и вонзиться в глухую чурку столетия... Пока дурман слаб - старуха за школьной партой, которая ей впору, бормочет заговор тугим влажным баском, и голос ее еще можно не слушать, просто сидеть и думать о своем, просто притворяться, что слушаешь.
Анна ЗОТОВА
- ...разумеется, осень. Скорее всего, октябрь - ведь деньги, остававшиеся у них при въезде в город, братья выручили за хлеб. Они пустились в путь в начале сентября, но старая кляча с раздутым брюхом (та, что волокла нашу телегу), хоть вожжи нещадно драли шерсть из ее рыжей шкуры, ни за что бы не успела доволочь их до Мельны раньше октября. И то получается - слишком быстро; но ведь за все время пути Зотовы нигде не останавливались дольше, чем на одну ночь. Словом: они продали хлеб, покидали в телегу скарб, сверху посадили меня и побежали с родной земли, чтобы больше никогда на нее не возвращаться. Дом они не заколачивали лишний шум, - каждый, как карамельку, держал под языком слово "навсегда" и давно смирился с тем, что многое из добра придется бросить. Удирали ночью село сторожили казаки, чтобы зараза не расползлась из гнезда, - но это была излишняя хитрость: их опекал сатана, он мог и ясным днем поголовно опоить казачьи кордоны или разложить воинство по солдаткам.
Весь тот месяц они ночевали под открытым небом, и ни один не подхватил хотя бы насморк. В дома их не пускали даже за деньги, ведь хозяева догадывались, откуда они бегут, и им приходилось валиться на землю, потому что в телеге спала я. Нет, я не жалуюсь, я была слишком мала, чтобы запомнить все муки нашего пути: чего не помнишь - того для тебя не было, поэтому мне не на что и не на кого жаловаться. Образ этого бегства я вынесла из рассказов, услышанных позже, и из того, что додумала к ним сама. Но быть мне битой, если я помню, кто это рассказывал: отец, Яков или Семен, - ведь, кроме того, что и тогда я все еще была малюткой, никто из них, уверяю тебя, не стал бы вспоминать о такой ерунде, как дорожные неурядицы. Тем более они не могли говорить про скрип телеги, про рыжий круп кобылы, про серую стерню на придорожных полях, про вязкий воздух, в котором мерещился запах горелого мяса... Ведь ты знаешь, что трупы во время чумы сжигали?
Николай ВТОРУШИН
Киваю. У старухи странная, не женская манера говорить - манера тренированной извилины, манера внятного иносказания. Старуха заставляет слушать.
Анна ЗОТОВА
- В тот год первой сожгли мою мать. Вернее - выеденную чумой оболочку, которая когда-то, исполненная жизни, крушила вместе с Михаилом Зотовым извечную стену стеснения, потом стену стыдливости (от чего проросла в ее животе я) и в конце концов разбилась о безнадежную стену непонимания. Следом сожгли мать моего отца; и больше в семье не осталось женщин, исключая меня, хилого заморыша, который видел в своей жизни всего третий август.