«Кириле», 12 мая
Чтобы не забыть: отвратительный подают нам к чаю шоколад. Откуда только выкопали? Определенно, заведующий — жулик. Мне передавали за достоверное, что он все тащит к жене заведующего винным складом, который теперь в Москве. Она тоже не дура. Живет в Ай-Джине, держит столовников — кормит их на казенный счет. Недавно видел ее на пляже — костистая, но все же недурна, сознаюсь, особенно со спины. Третьего дня рассказывали — устроила ему истерику — всю ночь не давала спать профессору Кашкину (он с супругой для удобства живет не в санатории, а во флигеле ай-джинском). А почему истерика? К любовнику, видите ли, приехала невеста! Потеха! Вообще, чего не делается!
Мне тоже еще эти барышни две — агрономша и докторша — надоели до смерти. За столом через каждые два слова смеются. Какой может быть отдых после этого? Теперь у них тема — Тесьминов. Прямо противно! А я до него докопаюсь! Тип, несомненно, подозрительный. Я этих красавчиков знаю. Особенно они отвратительны, если выглядят моложе своих лет (несомненно, признак легкомыслия). Поселился этот музыкантишко тоже в Ай-Джине, хотя совершенно один, но вот, представьте, не пожелал жить совместно с другим отдыхающим. Тут, безусловно, нечисто! Может, и мне удовольствия нет ночевать сам-четыре. Однако мирюсь.
Говорят, будут вскорости москиты кусать, но самое поразительное и достойное быть отмеченным то, что кусая пребольно, остаются невидимы для невооруженного глаза. Sic! [4]
VI
Молодой ученый, врач Василий Савельевич Жданов — товарищу, врачу-венерологу Федору Константиновичу Курдюмову в Ленинград
«Кириле», 16 мая
Ты уж на меня, братишка, не серчай за долгое молчание — сам знаю, виноват. Обленился вконец — пожалуй, только во вред мне отдых.
Лежу на камушках голый, жмурюсь на солнце и не пойму — откуда у меня такие дурацкие мысли: будто вот сейчас встану и пойду домой чай пить, а дома меня ждет жена и похожа она на нашу фельдшерицу Анчутину.
Или еще этакое: никаких КУБУ {5}, диспансеров, здравотделов, клиник, лабораторий нет, городов тоже нет — а кругом дичь, пустыня, море — и слов никаких человеческих не знаю — только мычу, нюхаю воздух — смолой пахнет, солью,— силища в мускулах лошадиная, кажется, прыгну — саженей пять перемахну. Чепуха, конечно,— а вот до того приятно, что сказать нельзя. Много у нас все-таки звериного осталось — чуть ближе к землице, к солнцу, как тотчас же всякие там культурные навыки к черту. Хотя что же там говорить — поскреби меня, тебя, других наших ребят — дикари. И очень я этому рад — дикарь прежде всего рационалист, безбожник, у него все на потребу. Вот мы и культуру тоже к себе приспособим, а фетишей, отвлеченности, идеализм — к черту. В этом наша сила. И вовсе это не цинизм — в цинизме всегда большая доля рисовки, упадочничества,— а напротив, вера в себя. Разве дикарь может быть циником? У него нет стыда, но есть здоровый инстинкт — право же, это во много раз лучше. А ежели ко всему прибавить наши точные знания, так мы такого понаделаем…
Нет, хорошо все-таки иногда вот так, на солнце, голым полежать: если и завелась случайно в башке труха какая — всю ветром выдует.
Ты все-таки меня не крой, вот увидишь, приеду — зубами в работу вгрызусь, а сейчас — отдых так уж отдых.
Ездил вчера верхом — лошаденка на вид паскудная, а как припустила в гору — только держись.
Помнишь весну девятнадцатого года под Екатеринославом? Иной раз самому себе не веришь, как это так случилось, что живу я в палатах, сплю на пружинной кровати, ем по звонку пять раз в день — отдыхаю. Неужто и моя крупица приложена к тому, что сейчас наш брат может отдыхать, учиться, думать? Чудеса! Ведь мы же девять лет провели на ногах — только продрался в университет, как тотчас же — винтовка, конь, переходы, переправы,— начеку каждую минуту. И какой гул, какой шум, какая человеческая лавина протекла перед моими глазами! Чего только на ходу не переделано?!
Помнишь, когда я заведовал наробразом в Нежине, мне приходилось ставить винтовку в углу своего кабинета? А стенгазета, которую мы набирали под обстрелом в сошедшем с рельс агитпоезде! А партийное совещание в затонувшей барже в Новгород-Северске, когда мы даже понятия не имели, в какую сторону ушли наши части, и все наши эвакуированные учреждения состояли из нас самих — пяти завов!
Надо сознаться, мы наделали — по молодости, по спешке, по излишнему рвению — немало глупостей за эти годы. Не жалея себя, мы еще меньше жалели других, мы слишком надеялись на свои силы и свою партийную непогрешимость, мы, наверно, казались подчас очень смешными, самоуверенными недоучками (да что греха таить, так оно и было в самом деле) — но вот же правыми оказались все-таки мы, потому что здоровый инстинкт дикаря вывел нас из дебрей, где бы любой культурный человек давно сгинул.
И вот я снова в лаборатории, снова у анатомического стола, но уже как хозяин жизни. Право, когда об этом подумаю, то начинаю смеяться от радости, как дурак. Этого никогда не сумеет понять человек, шедший только путем учебы, интеллигент старой формации. Для него наука тоже какое-то священнодействие, культ, а не черная, полезная работишка.
Я тут их успел понаблюдать вдосталь — и старых идеалистов-народников, и просто профессионалов-ученых, и «отрицающих», и «приемлющих». Все они на одну мерку, и все они смотрят на нас (таких, как я, здесь пять-шесть человек) с испуганным любопытством. А право же, мы не кусаемся и даже за табльдотом держим себя «как истые европейцы». Но что же делать, если науку мы не можем отделить от жизни, причем у нас первая служит второй, а не обратно?
С одним я тут разговорился по-дружески, он, правда, не ученый, а музыкант — эти люди искусства народ более легкий, идеология у них хромает на все четыре ноги, но зато они хоть способны понимать других. Зовут его Тесьминовым. Он, кажется, в своей области спец, и не из последних. Мы лежали рядом на пляже и по голому своему положению разговорились начистоту. Помыкался он в эти годы тоже порядком, правда, все больше «спасаясь», но народишка перевидал достаточно и, как человек наблюдательный, понаторел. Разумеется, в первую голову атаковал меня насчет «личной жизни».
— Вы совсем не признаете личной жизни?
— То есть как же не признаю?
— Да у вас, коммунистов, все — коллектив, пролетариат, общественность, астрономические величины, а личная жизнь — это что-то, по-вашему, очень маленькое.
— Одно другому не мешает,— отвечаю.
— Вот в том-то и дело, что зачастую мешает!
— Тогда это хужее…
Он так сразу и обволновался:
— Нет, право, ответьте мне просто, как человек человеку: считаете ли вы возможным часть своей души отдавать не обществу, не коллективу, а одному лицу, любимой женщине, скажем? Даже не часть души, а большую часть, всю душу? Представляете ли вы себе такой случай, когда любовь свяжет вас всего, когда творить, думать, работать вы сумеете только во имя ее?
— Нет, не представляю.
— Однако это возможно? Ведь случаи такие бывали, а следовательно, и теперь могут быть?
— Если бы так случилось, я, любя одну, что вполне естественно, но вместе с тем сознавая себя членом коллектива, членом своего класса, своей партии, легко сочетал бы это «во имя», делая для того и для другого свое дело. Ведь любовь — радость, ведь она творящее начало, я так понимаю. С любимым товарищем труд кажется легче. В чем же тогда коллизия?
Он ответил мне почти с ожесточением:
— В том, что не всегда любимый человек может быть вашим товарищем. В том, что любовь не справляется с метрикой, партийным билетом, с классовой родословной. В том, что в один не прекрасный день вы увидите, что любимый человек — чужой вам во всем или, напротив, что свой во всем человек — не любим уже вами. И вот вы тогда должны делать свое личное счастье, спасать свое личное счастье, вы не сумеете во имя партийной или какой-либо иной дисциплины, во благо общества жить с этим человеком, а если останетесь жить, то труд ваш будет безрадостен и, следовательно, бесплоден. Вы перестанете быть общественно-полезным человеком. Тогда как — выкидывать вас из партии? Признать антиобщественным элементом? Но разве это выход? О, если бы любовь была только половым влечением! Тогда все устраивалось бы очень просто. Мы могли бы выбрать себе под масть, даже не мы, а, если угодно, особая комиссия по увеличению народонаселения. Но это не так, вы знаете, что это далеко не так! Любовь ничему не подчиняется. Вот вы, молодой ученый, врач, коммунист, человек новой формации, трезвый ум, а вы можете сказать уверенно, кого изберет ваше сердце? Однажды вы полюбите пустую барышню или умницу, но из иного мира — и вот начнется путаница, все полетит вверх тормашками, вы не успеете очухаться, как вас всего вывернет наизнанку. Разве среди вас же не было таких примеров? Вы скажете, что на то есть у человека сила воли, закаленная дисциплиной? Хорошо, вы сумеете взять себя в руки. Ну а дальше что? Хватит у вас сил отказаться навсегда от личного счастья?