- Пошла в ванную затереть за этим детиной, а на полу ни одной капли будто девушка мылась.
А недавно она сказала отцу:
- Солженицын? Он больше Янгеля!
Витя Федякин умер директором авиационного завода в Горьком, Пашинин давно профессор, жил в Лондоне. Один отец теперь горюет, что не дали ему доучиться - видно, не очень-то уверенно он себя чувствует, а двоих детей еще надо до ума доводить.
Учились парттысячники не по-школярски - по пятам ходили за профессорами, и дров нарубят и привезут, а душу вынут: объясни! В институт отец пришел с багажом знаний приходс-кой школы, про кислород и бином ему на курсах рассказали, но какие произведения написал Пушкин, а какие Лермонтов - так и не довелось узнать. Он хотел стать авиаконструктором, но партия решила иначе: послали его в Казахстан (в совхоз "Чалобай", потом "Черный Иртыш") начальником политотдела (опять парттысяча!); проводы отца - мое первое детское горе, маму я, видно, любил меньше.
Когда потом отец стал большим "бугром", я уже мало испытывал к нему любви и уважения, но пока он ходил в косоворотке и пел хрипловатым тенорком "Далеко, далеко степь за Волгу ушла" - очень даже любил.
ЖАЛОСТЬ
Какой-то пролетарий из барака напротив прибил топором мою собаку Джимку - укусила она его, что ли. А бабушка - которая тоже народ - удушила окровавленную собаку на высокой зеленой ограде сарая. У меня был грифель и черная тетрадь, в которой я обычно рисовал и писал: "Точка, точка, запятая, минус - рожица кривая" и т. д. Я не видел гибели Джимки, но узнав о ее кончине, плакал, спрятавшись ото всех, и писал белым грифелем: "Положив свои белые лапки..." - и еще пуще заливался слезами. Так же горько я оплакивал Кирова, а прочитав последнее слово Бухарина, носил в себе какую-то смутную тяжесть (я никому об этом не рассказывал - не потому, что знал, что жалеть его не положено, а просто стыдился, да и родители были далеко, в Казахстане).
Бабушка пыталась воспитывать меня с понятием о Боге, но это было делом безнадежным - я твердо знал, что Бога нет, и если просил перед сном о Нем рассказать, так только, чтобы она подольше не тушила свет.
Я тяжело переживал московские процессы, невыносима была мысль о неизбежной гибели подсудимых - ведь они же признались, обещали исправиться!.. Я сам сколько раз давал подоб-ные обещания, и меня прощали... А может быть, троцкистам объявят, что их помиловали, а потом незаметно выстрелят из какой-нибудь дырки в стене, когда они будут спать, чтобы им не было страшно... А может, совсем не расстреляют - спустят в подземелье и будут кормить пирожными, конфетами, апельсинами, грушами. И Сталин потихоньку будет приходить к ним, и будет совето-ваться с ними, и они вместе будут пить чай со всякими вкусными вещами, смотреть кино, только чтобы никто не знал, что они живы...
В "Правде" писали:
У Гиммлера сегодня в сердце ранка,
И жалости полна фашистская охранка.
Не отдавая себе в том отчета, я попал в компанию к Гиммлеру.
Наша страна самая лучшая, самая справедливая, у нас нет буржуев, и бедных почти что нет, хоть еще и не все живут одинаково...
У хромого Володьки Неделина забрали отца, героя гражданской и недавнего участника испанской войны. Много лет спустя, при реабилитациях, семья узнала, что с обыском к ним пришли уже после того, как он был расстрелян... И я вспоминал, как Володька хвастал, что на перилах их балкона делал стойку командарм Якир. (А может, и приврал о балконе, недаром его теперь охотно печатает и "Литературка", и "Иностранка".)
С Лейпцигским процессом я познакомился, едва научившись читать, помню и папанинцев, и полет Леваневского, о котором радио внезапно перестало говорить. Джазы Утесова и Цфасмана, тайное обожание польского революционера Домбровского, модные песенки "Скажите, девушки", "Сулико" (анекдот даже был: мужчина на пляже заигрывает с грузиночкой, дело доходит до формального знакомства, она представляется: "Сулико".- "Сулико? Лежишь тут блядуешь, когда тебя вся страна ищет?!"
ВСЯ СТРАНА
Прибыв из Казахстана, отец повел меня на торжественное собрание в Большой театр, посвященное ХХ-летию НКВД. Он был приглашен вместе с директором Московского авиационного института Беляевым. Мы опоздали, пришлось сесть на галерке, зато концерт потом смотрели из десятого ряда. Доклад читал А. Микоян, одетый в темную кавказскую рубашку с поясом. Слов я разобрать не мог, наверно, из-за того, что говорил он с сильным акцентом. Сталина в президиуме не было, Буденный появился с большим опозданием, и заседание было прервано овациями, какая-то женщина даже что-то прокричала. Потом снова вспыхнули овации - это Сталин возник в ложе - и не прекратились, пока он не скрылся. Но, пожалуй, самые бурные приветствия достались "любимому Сталинскому наркому" Ежову. Ежов стоял потупившись густая черная копна волос - и застенчиво улыбался, словно не был уверен, заслуживает ли он таких восторгов.
Потом в концерте Образцов показал "Хабанеру", "Налей бокал" и что-то еще. Пели "Метели-цу" и ту же "Сулико", вторым отделением выступал сводный певческий полк комбрига Александрова.
Много позднее я узнал, что Микоян на этом вечере назвал НКВД организацией, "наиболее близкой партии по духу", но тогда я этого попросту не расслышал, да и вообще доклад не шел ни в какое сравнение с "Калинкой-малинкой".
Во время концерта Сталин опять обозначился в глубине ложи (пели грузинские песни), номер пришлось прервать, зал аплодировал и кричал, пока вождь не исчез.
ВСЕХСВЯТСКОЕ И СОКОЛ
Всехсвятское теперь именуют Соколом, а там, где действительно был поселок Сокол, у развил-ки Ленинградского и Волоколамского шоссе, вот уже несколько лет возвышается и отделывается стеклянный небоскреб, и остановка называется Гидропроект. Если ехать из Химок или Щукино к центру, то по правую руку еще можно отыскать наш Сокол, одно из самых своеобычных мест Москвы. Вокруг него всё сжимается удавное кольцо застройки, но часть некогда большого зеленого массива с остроконечными - не то немецкими, не то голландскими домиками - стоит. Здесь кончил свои дни друг Льва Толстого Чертков, и хотя я плохо знаком с историей живописи, но, кажется, с него Репин писал Ивана Грозного. Когда его, укутанного пледом, вечерами катали в кресле по улицам поселка, я пугался его рачьих глаз - пристальных и мертвых.
К Всехсвятскому храму я вместе с другими сорванцами бегал бить стекла. Храм старинный, в нем захоронены все Багратионы, кроме Петра Ивановича, останки которого перенесены на Боро-динское поле, почивает там и князь Цицианов, а во дворе сохранилась могила грузинского царевича. Церковь построена грузинами, после того как они добились аудиенции у русского царя - шли в вассалы, разгромленные турками. Старухи болтают, что после войны Грузия прислала пять миллионов в необратимой валюте на ремонт храма, правда ли, нет ли - не знаю, но дощечку приколотили: да, дескать, памятник архитектуры, и от властей номер дома с фонарем. Нет только грамоты о принятии на социалистическую сохранность, и флаг, кажется, не вешают по праздникам.
Как-то Миша Янгель прокатил меня на велосипеде, и только мы свернули к дому - вижу, с неба падают какие-то белые лоскуты. Я закричал: "Листовки! Листовки!", а это были обломки двух самолетов - нашего первого воздушного гиганта "Максима Горького" и другого, с которым он столкнулся. Самый крупный обломок врезался в дом на улице Левитана - две минуты назад мы проехали там на велосипеде. Место катастрофы тут же оцепили, так что больше я ничего не видел.
Однажды бабуся все-таки затащила меня в церковь - где-то на Сретенке или на Покровке, точно не помню. Там не было ни шахмат, ни шашек, ни стенгазет, только худые дяденьки глядели со стен да свечи мерцали как-то страшно. А тут еще бабка ни с того, ни с сего ка-ак хлопнется на колени! Я был мал и очень испугался, вырвался на улицу и едва не потерялся в людском водово-роте, насилу она меня отыскала.
Старуха она была бойкая и за ребятами, которые меня обижали, гонялась бегом. Говорят, отца она в детстве крепко лупила, даже язык иголкой накалывала за то, что матерился, а меня трогать не решалась, наверно, потому, что я милицией грозился - хоть и писался еще, а права свои понимал.
Бабуся сшила мне пальто - длинное, на вырост, из старинного гладкого материала. Из-за этого пальто меня стали дразнить попом. Пока родители где-то вдалеке поднимали сельское хозяйство на новой основе, бабушка как могла подымала внука - обшивала (всё на мне было "с иголочки"!), обстирывала, обхаживала. Так я и дожил до тринадцати лет. Мое воспитание бабка себе в заслугу не ставит - "ты мне ничем не обязан, мне отец обязан". Все-таки я по мере сил стараюсь выказать ей свою благодарность - ее "батюшкино благословение" висит у меня в комнате на видном месте, и лампадки горят днем и ночью (при отце с матерью ничего такого не дозволялось, молилась старуха, уткнувшись носом в тумбочку). Правда, должен признаться, я от них же, от этих лампадок, прикуриваю - но только когда она не видит.