Все это ново и так хорошо, так приятно ехать зимою рядом с мамой, так свеж этот морозный воздух, который чуть-чуть щиплет нос и захватывает дыхание. Потом этот лес начинает как бы прерываться, и деревья почему-то склоняются в одну сторону. Потом телом овладевает какая-то особенная истома, начинаешь закрывать незаметно и щурить глаза и раскрывать их испуганно только на ухабах. Потом лес смешивается с белыми прыгающими зайцами, спина Трофима — с снегом, который быстро бежит около самой кошевки навстречу, тропы с осинами, хвост пристяжной — с березой, и все это так чудно, непонятно сплетается между собою, и мною овладевает незаметно зимний дорожный сон, в котором человек чувствует какую-то особенную истому и негу…
Я не помню, сколько времени продолжался мой сон; но помню, как сейчас, как ужасно было мое пробуждение.
Я почувствовал, что экипаж наш заскакал, запрыгал, стал наваливаться, лошади страшно забили в наш передок, понесли, а мама крикнула Трофиму:
— Держи, держи лошадей! вывалишь детей в ухабе! — и схватила нас обоих, прижала к себе.
Мне представилось, что лошади несут нас под гору, что мы уже вылетаем в снег, что за нами гонятся волки, в один миг в детской голове представилась тысяча ужасов, и я заревел, закричал, чтобы лошади остановились.
Но лошади не останавливались. Я слышал, как бил снег из-под копыт мягкими ударами в наш передок, как туда же стучало порой копыто, и казалось, вот-вот мы вывалимся в снег, и у меня закружилась от боли и страха голова.
— Держи, ради бога, Трофим! — кричала мама.
Но Трофим молчал, словно его не было на облучке, и слышно было только визжание полозьев, удары копыт, храп лошадей, которые, видимо, окончательно взбесились.
Вдруг мы сворачиваем куда-то в сторону, визг полозьев становится тише и тише, и мы останавливаемся. Я вижу над собой голые ветви березового леса и слышу храп лошадей и рыдание моей матери.
— Мама, мама, что такое? Нас понесли? Ты ушиблась? — засыпаем мы с братом ее вопросами.
— Ничего, ничего, дети, сидите, это виноват Трофим.
Она начинает бранить кучера Трофима, что он распустил вожжи. Но Трофим божится, что вожжи все время были в его руках.
Теперь он слез с облучка и держит лошадей за подуздки; лошади дрожат и оглядываются назад и в сторону, словно они что-то там еще недавно видели. Особенно пристяжная, с закрученным по-ямщицки хвостом, так и переступает с ноги на ногу, готовая броситься. Она положила на коренную свою красивую голову и так и прядет почему-то острыми ушами, словно чувствуя какую-то опасность.
— Стой, стой! — уговаривает ее Трофим, гладя по морде. — Стой, стой, что ты, бог с тобою! Кого испугался этак?
И поправляет ей челку на лбу, выправляет хомут под грудью и все гладит ее, охорашивает, сам, видимо, растерявшись, не зная еще, почему нас так понесли смирные лошади.
Мы с братом стоим в кошевке и то смотрим на Трофима, то на пристяжную, то на маму, которая еще не может успокоиться.
Вдруг Трофим каким-то особенно жалобным голосом кричит маме:
— Волки-то, волки-то! Глядите-ка назад! Ах, они, проклятые твари! Вот кто перепугал лошадей!.. — и он вдруг закричал благим матом „ух“-„ух“ и, схватив кнут, застучал им, что есть силы, по передку, окончательно этим перепугав и нас и лошадей, которые снова едва не рванулись в бегство. Мы обернулись все и, действительно, увидали тройку серых волков, которые преспокойно сидели в стороне, сажен за двести от дороги, на пашне.
Я нисколько их не испугался; но мама вдруг побледнела, засуетилась, что-то торопливо вынимая из своего кожаного саквояжика.
— Кричите, дети! — сказала она нам, — громче кричите: они убегут.
И мы стали кричать с братом, кричать тонкими голосами, насколько хватало сил вместе с Трофимом, голос которого стал уже охрипать от холодного воздуха. Мне даже показалось это забавным, и я кричал, махал к чему-то руками и старался кричать таким толстым голосом, чтобы слышно было, что я мужчина.
Но волки преспокойно продолжали сидеть, словно и в самом деле слушали наш концерт.
Но вот мама вынимает из саквояжа хорошенький револьвер и, привстав на ноги в кошевке, поднявши высоко руку в воздухе, делает один за другим короткие, резкие выстрелы. Лошади дернули, мы падаем вместе с мамой в канаву, думаем, что нас снова понесли, но кучер сдерживает лошадей, и я слышу — раздается еще и еще выстрел. Трофим снова заухал, застучал и даже кинулся куда-то в сторону волков, крича:
— А, проклятые, побежали, испугались, я вас, я вот вас, проклятых!
И мы снова встаем на ноги и видим, что волки бегут, бегут дальше в березовый лес, за ними несется, смешно ковыляя, наш Трофим с кнутиком, а мама смеется, радостная такая, успокаивая нас, с румянцем на лице, с влажными еще от слез глазами.
Вот волки уже далеко, вот уже их не видно стало. Мы кричим и тоже хотим бежать за Трофимом; мама смеется, лошади тоже смотрят в сторону убежавших волков, и нас вдруг охватывает такое веселье, такая удаль, такое возбуждение, что мы от души хохочем над Трофимом, как он бежит дальше с поднятым кнутиком по глубокому снегу, увязая в нем, и все грозит волкам, все кричит им, когда уже их давно не видно.
Мама тоже смеется над ним:
— Ах, глупый, глупый! Ну, что бежит? Что кричит? Трофим, Трофим! будет… убежали… Иди… поедем скорее…
И мы видим, Трофим остановился, бранится и все еще грозит волкам в лес.
В это время, по колена в снегу, в своем нагольном тулупе, с овчинной шапкой на голове, с мохнатыми рукавицами, приподнятыми в воздухе, с кнутом, кричащий что-то волкам хриплым уже голосом, он совсем не походил на героя и был так смешон, что мы покатились в кошеве со смеху.
Прежде чем мы тронулись, прошло немало времени. Трофим воротился весь в снегу: в его пимах было столько снега, что надо было разуться; но главное, разгоряченный победой, он непременно хотел нам рассказать все, как было по порядку. И говорил столько, что мама, наконец, приказала ему сесть на облучок и ехать.
Вот уже видим село, занесенное снегом; вот и дом с знакомым садом. Все, что мы только что пережили, отходит так далеко, на задний план.
Разумеется, дедушка и бабушка, и Варвара должны были от каждого из нас выслушать не один раз самое живописное описание, как испугали нас волки.
Так я видел в первый раз в жизни волков при дневном свете. Ровно ничего ужасного. Как собаки. И только когда они бросились бежать, было странно видеть, как они ковыляют, словно припадают на переднюю ногу.
После в жизни я много видал волков, они бежали в дороге за моей кошевкой, я охотился на них с винтовкою, они нападали на мою палатку в путешествии, они даже раз поели у меня тройку чудных оленей ночью — но я уже не боялся их и при виде их только разгорался страстью к охоте.
Ранней весной, когда только что появлялась первая крупная мочка на березе, когда начинала распускаться ива и покрывался зеленью выгон, — наша деревня, где протекало мое счастливое детство, обыкновенно развлекалась бабками.
Бабки были у нас очень любимой игрою; в бабки играли и малые, и большие, и в праздники на улице можно было видеть не только нашего брата подростка с панком в руке, прицеливающегося в длинный кон белых и крашеных бабок, но и взрослых мужиков, которые становили козны[2] громадной шеренгой и жестоко били железными плитками, бросая их на десятки сажен с такой силой, что бедные бабки скакали на сажень вверх, прыгали на стены и разлетались пополам, переставая от таких ударов быть даже бабками, и превращались в ничего не стоящую кость.
Я страшно любил играть в бабки. Агафья-стряпка не смела никому, кроме меня, дать бабки, когда вываривала на студень бычачьи ноги; я ее заставлял красить их, а работник Трофим нередко наливал их свинцом, чтобы битки, которые я бросал в кон, были тяжелее, чтобы бабки разлетались от них по сторонам, и мои карманы были бы полны чужими бабками.
Но как я ни старался, как ни красила Агафья бабки, как ни наливал полно панки Трофим свинцом, а я все-таки каждый раз, отправляясь на игру к соседним товарищам, неизбежно проигрывался впух и впрах, часто до последнего битка.
Но в этот день, весенний, ясный, теплый день, к которому относится этот рассказ из моих воспоминаний далекого детства, я, к удивлению своему, не нашел охотников со мной поиграть: соседи мои ребята были в лесу, даже не было маленьких девочек — их сестренок, и я нашел одного только знакомого парня, от которого узнал, что все мои приятели ушли за саранками.
Боже мой, как я мог прозевать такой случай — побывать в лесу и в поле в это время! „Ушли за саранками“, — да ведь это горе: они все саранки выкопают к поедят…
Парень говорил, что они взяли и бурачки для березовки.
Горе мое, казалось, с каждой минутой росло, и я с тоской посматривал в соседний березовый лес, что не бойся я его берез, что стояли группой за выгоном на кладбище, то я смело один отправился бы, чтобы догнать товарищей, которые предприняли без меня такой важный поход в поле.