"Исчезни, призрак мрачный... - красиво звучал голос певца. - Я молода, мне рано умирать..."
С возрастающей тревогой продолжал он ударять по клавишам и слышал, как за спиной у него вступает спокойный голос Смерти, почти ласковый, но полный неотразимого решения:
"Дай руку мне, прелестное дитя. Я друг твой, ты меня не бойся. Прижмись ко мне..."
Даже пальцы его холодели от волнения. Никогда до сих пор он не мог ясно представить себе Невидимку, а теперь он видел ее перед собой как живую. Видел, как закрывает она, точно в дремоте, свои прекрасные утомленные глаза, как доверчиво склоняет русую головку на плечо другой - черноволосой женщины, тоже молодой и тоже прекрасной, но невыразимо печальной и та заботливо и с любовью принимает ее в объятия, но не руками, а серыми высокими крыльями вместо рук...
Всю ночь и весь следующий день Рыбаков был под впечатлением этого голоса, этого видения. Он написал горячий призыв своей Невидимке, умоляя ее прийти хотя бы в концерт, но ответ ее оставался прежним: "Милый мой... не могу..."
Что под влиянием музыки представилось ему так ясно, так неожиданно, то сопровождало его теперь повсюду.
Перед ним были две: прекрасная молодая девушка, у которой закрываются в изнеможении глаза и голова склоняется на плечо к другой женщине, и та, и другая с бесшумными крыльями, - тоже прекрасная. Обе такие разные, они были как будто одно и то же существо: обе были - его Невидимкой. Слово "смерть", всегда неприятное ему, перестало быть неприятным и страшным.
В ночь перед концертом он даже видел во сне, как в комнату к нему вошла молодая женщина с серыми крыльями, печальная и красивая, и сказала ему, беря за руку:
"Пойдем!" - И он доверчиво склонил голову ей на грудь, называл ее ласково и восторженно Анной, а та окутала его крыльями и нежно поцеловала долгим поцелуем.
- Анна! - воскликнул он, задыхаясь от счастья, и с этим именем на устах проснулся.
Была середина ночи. В комнате было черно; невольно подумалось: как в могиле. И все-таки не было страшно.
Весь день это впечатление и музыкальный мотив Смерти не покидали Рыбакова. Так и в концерт он приехал, повторяя невольно: "Я друг твой, ты меня не бойся..."
Публики было хотя немного, но в маленьком помещении казалось, что пришел сюда весь город, - так было тесно; сидели, стояли, залезли даже на подоконники.
Артистов принимали дружно и шумно. Все выступали с успехом, играли и пели помногу и с удовольствием. Среди зрителей преобладали знакомые; было много и своих, конторских. Во втором ряду посредине сидел Синюхин и так же, как в конторе, глядел в упор на Рыбакова, когда тот вышел к роялю; так же сверкали стекла его очков и так же, как всегда, усмешка не сходила с его лица. Рыбакову достаточно надоело каждый день видеть перед собой это лицо, этот взгляд и, главное, усмешку; он отвел глаза в сторону, так и не взглянул после этого ни разу на Синюхина, в чем потом очень раскаивался.
По окончании концерта, когда публика расходилась, Синюхин сам подошел к Рыбакову. Улыбаясь, он пожимал ему руку и поздравлял с успехом.
- Успех принадлежит артистам, - холодно ответил Рыбаков, - а мое дело работа.
- Не только успех, - настаивал на своем Синюхин, сверкая перед ним очками, - но и прямая победа. Победа! - многозначительно повторил он и даже ткнул его указательным пальцем в грудь.
Рыбаков насторожился. От этих слов у него почемуто сильнее забилось сердце.
- Позади меня сидела дамочка, - добавил Синюхин. - Да такая, что я с удовольствием повернул бы свой стул и стал бы глядеть на нее, а не на сцену. Если б вы только слышали, что она про вас говорила... Что вы талантливей всех этих певцов и музыкантов; сколько у вас души; почему вы не выступаете солистом. Напрасно вы в нашу сторону ни разу не взглянули.
А Рыбаков в это время думал: "Это она... Она была здесь... Я мог бы ее увидеть..."
- Я сидел впереди и невольно все слышал. Говорила с дрожью в голосе, с восторгом. Вот вы какой у нас, Виктор Васильевич. По вас красавицы с ума сходят.
Он ласково похлопал его по плечу, потом с усмешкой добавил:
- До того договорилась бедняжка, что под конец муж ее даже обиделся и увез ее после первого отделения домой.
- Муж? - еле слышно повторил Рыбаков, бледнея от этой мысли.
Но Синюхин, не обращая на него больше внимания и не глядя на него, сказал:
- Ну, пока! - и пошел к выходу, оставив Рыбакова наедине с новыми впечатлениями.
А в половине следующего дня на конторке Рыбакова лежало письмо, написанное знакомым дорогим почерком:
"Милый мой!.. Вчера я видела и слышала тебя. Еще больше тебя люблю. Вся твоя! Анна".
У Рыбакова голова кружилась. Впервые при получении письма он не почувствовал себя радостным и счастливым, как до сих пор, а глубоко несчастным. Лицо его было бледно. Сердце ныло тоской. Ему казалось, что человеку долго находиться возле самого счастья нельзя безнаказанно: нужно схватить это счастье и завладеть, иначе оно будет праздно гореть и опалит и ослепит своим праздным светом того безумца, который и не берет его и не бежит сам от него прочь.
После долгих колебаний Рыбаков написал своей Невидимке решительное письмо. Он говорил ей о том, что совершенно измучен, что хочет знать правду, как бы она ни была жестока, что жить так, как сейчас, он больше не может. Почему она не приходит к нему? Если правда, что она его хоть немного любит, то придет во что бы то ни стало завтра же вечером, хотя бы на одну минуту. Он умоляет ее об этом, заклинает ее всем для нее святым и дорогим выполнить эту единственную просьбу, без чего жизнь становится ему невыносимой.
"Дорогая моя! Желанная!" - так заканчивалось его письмо. Это был голос его сердца, и ответ на письмо был для него ударом.
Она писала, что сама не может далее скрывать от него правды. К ней вернулся муж. Правда, он не долго пробудет, но сейчас он не оставляет ее одну, он постоянно с нею, так что ей не легко даже получать и посылать письма. Она сама страдает от этого... Особенно ей тяжелы его ласки...
От этих последних слов Рыбаков почувствовал острую боль, и ему показалось даже, что он вдруг ослабел и пошатнулся, точно его ранили ножом. Он сел, опустил на колени руки с письмом и видел, как белый листок бумаги дрожал в его пальцах; потом письмо выпало из рук и упало на пол. Он равнодушно поднял его и долго сидел и гладил себе лоб рукою, ни о чем не думая.
III
Прошло более недели. Писем от Анны не было никаких. Рыбаков писал и не получал ответа. Он не знал, чем объяснить все это, и так заскучал, что настроение его стало невыгодно отражаться на работе. В цифрах бывали ошибки, дело пошло медленно и нестройно. Даже Синюхин сделал ему однажды дружеское замечание, но и это не помогло. Рыбаков ответил, что чувствует себя нездоровым и вскоре оставит службу.
- Чем же рассчитываете заняться?
- Поступлю в консерваторию. А там видно будет.
- Успех кружит голову, это верно, - сказал на это задумчиво Синюхин. Только я бы не советовал увлекаться мечтой. Место потеряете, а выйдет ли из вас артист, это неизвестно.
Он хотел что-то еще добавить, но передумал и отошел от Рыбакова. Он направился в комнату, где одиноко сидела и стучала на пишущей машинке Зоя Егоровна, легкомысленная вдова с грубым некрасивым лицом, с пышными волосами соломенного цвета, отравленными ради кокетства перекисью водорода; она носила прозрачные кофточки с короткими рукавами и сильно открытой шеей, предполагая, что все мужчины должны были рано или поздно в нее влюбиться, и была на все руки первой затейницей и хохотуньей.
- Ну, Зоя Егоровна, - сказал ей Синюхин, входя и затворяя за собой дверь. - Наш Гамлет неисправим: в консерваторию поступает.
- Это зачем?
- Жаждет славы. Должно быть, для дамы сердца.
Та весело рассмеялась и, обернувшись, сняла позади себя со спинки стула кожаную сумочку, порылась в ней, вытащила сначала носовой платок, потом карманное зеркальце и крошечную пудреницу с лапкой, потом три почтовых конверта с надорванными краями.
- А у меня целых три! - похвалилась она, со смехом потрясая письмами. Сегодня заходила в почтамт - и вот результаты.
Синюхин взял из ее руки письма и, не собираясь читать, лениво спросил:
- Опять, вероятно то же и то же?.. Исписался, голубчик.
- Да. Нового ничего. Исписался.
- Так не пора ли в архив? - неожиданно предложил Синюхин.
Он поправил очки. Прежняя, всегдашняя усмешка опять выступила у него на лице.
- Ну его совсем! У него мать была сумасшедшая. Да и он, того гляди, попадет в больницу. Давайте напишем прощальное письмо: уезжаю, мол, за границу; не поминайте лихом. Тем дело и кончится.
Зоя Егоровна покачала головой.
- Нет! Это не годится, - сказала она серьезно.
И вдруг опять захохотала. - Надо ее уморить... Непременно!
Синюхин пожал плечами.
- По правде сказать, мне надоело выдумывать... Пожалуй, уморите ее, как это делается в хороших романах.