Пришвин как художник отзывался на эту идею мирового синтеза самым методом своего наблюдения и художественного творчества. Свидетельства этому у него бесчисленны.
Искусство, по Пришвину, видит то же, что и наука, но достигает жизни в высшем ее качестве. Вот почему «науки не надо бояться – жизнь больше науки». Свои материалы Пришвин берет не из книг, а из природы «сам непосредственно».
Пришвин борется с «нигилизмом науки» за чувство космоса, за ту гармонию, «где нет ученых и где совершенство никто не возьмет у меня». Художник обладает даром постигать, «минуя учение».
Читая эти лаконические и, отчасти именно в силу лаконизма, парадоксальные записи дневника, читатель должен помнить, что они записаны Пришвиным во внутренней полемике и в этом смысле – только для себя. Надо понимать и другое: высоко оценивая дар художника, Пришвин в то же время – враг всякого сектантства на путях познания мира. Отсюда два деловых сообщения, сделанных с противоположных позиций и в то же время дополняющих друг друга: «В искусстве духовные ценности надо учиться видеть точно, как в науке». И тут же он спешит оградить нас от опасности заключать себя в каменные стены теоретического размышления, и только в него: «Страшен, кто <…> огонь души запер в стены рассудка».
Где же путь к искомому синтезу познания? По-видимому, путь этот многообразен, но самому Пришвину знакомо озарение ума как непосредственное, по его определению, «предчувствие мысли». В этом смысле можно понять слова Пришвина: «Поэзия – это предчувствие мысли».
Перед нами картина единоборства ума с вечно постигаемым и до конца не постижимым существом Вселенной; попытка уловить этот смысл, мимолетно касающийся человека в том особом, – иначе не назовешь, – творческом мгновении жизни, пролетающем, касающемся и вновь исчезающем.
И тут перед человеком молниеносно вырастает задача – уловить его словесной формой, как сетью. Важность этой задачи – спасти приоткрывшийся смысл – столь велика, что Пришвин не останавливается перед дерзким сравнением, значение которого не сразу доходит в своей неожиданности до читателя, «…в нравственном смысле – это одно и то же, что поймать текущее мгновение с заключением в форму, что выхватить из воды утопающего ребенка».
Целостное переживание присуще, по-видимому, натурам, владеющим искусством внимания. Недаром Пришвин называет внимание основной творческой силой человека. Об этом говорят наблюдения писателя, например, об утреннем состоянии своей души – ее открытости ко всему живому и одновременно величайшей собранности в себе. Если такое утро не приходило, то Михаил Михайлович недоумевал: «Бывает, утро как-то размажется, и в нем ничего не поймешь, и мысли не сложатся». Но такие пустые утра были редки, и радость соединения с миром не изменяла ему даже при самых смутных и тяжких обстоятельствах жизни.
Последняя повесть «Корабельная чаща», вышедшая в свет уже после кончины автора, наполнена трепетным поиском правды – правды чужой души, правды человеческих отношений, их общности, их связи. Об этом говорится с такой страстной напряженностью, что не сомневаешься: Пришвин был захвачен этим переживанием в свои последние годы и стремился его передать оставляемым людям.
«Чуть бы» – и Мануйло найдет пропавших детей. «Чуть бы» – и он узнает в Веселкине их отца, которого они с такой любовью разыскивают. «Чуть бы» в судьбе всех действующих лиц повести – это как стояние у порога, как возможность всеобщего понимания и единства.
Это не было у Пришвина подчеркиванием слабости нашего внимания, холодности наших душ. Напротив, Пришвин указывает постоянно на скрытые в нас возможности глубже, еще глубже увидеть чудо жизни – эту правду, которую ищут все участники повести: «…Мир чудес существует и начинается тут, совсем близко, прямо же тут, за околицей».
Не одни люди участвуют в этом поиске правды истинной. Даже дикое болото и то «по-своему думает». Даже у маленькой болотной птицы гаршнепа – «не больше воробья, а нос длинный, и в ночных раздумчивых глазах общая вековечная и напрасная попытка всех болот что-то вспомнить».
О начале своего писательства Пришвин вспоминает так: «Поездка всего на один месяц в Олонецкую губернию, я написал просто виденное – и вышла книга „В краю непуганых птиц“, за которую меня настоящие ученые произвели в этнографы, не представляя даже себе всю глубину моего невежества в этой науке». Заметим: Пришвин за эту книгу был избран в действительные члены Географического общества, возглавляемого знаменитым путешественником Семеновым-Тян-Шанским.
«Только один этнограф Олонецкого края, – продолжает Пришвин, – когда я читал свою книгу в Географическом обществе, сказал мне: „Я вам завидую, я всю жизнь изучал родной мне Олонецкий край и не мог этого написать, и не могу“. – „Почему?“ – спросил я. Он сказал:. „Вы сердцем постигаете и пишете, а я не могу“».
Так размышляет ученый-исследователь о художнике, он «завидует» ему, то есть видит в художественном методе какие-то неведомые ему преимущества.
«Некоторую маленькую известность, которую я получил в литературе, – пишет далее Пришвин, – я получил совсем не за то, что сделал. Трудов моих, собственно, нет никаких, а есть некоторый психологический опыт». Только человек, всецело отданный творчеству, может не замечать в нем труда, так же как не замечает он воздуха, которым дышит, как рыба «не замечает» воды, в которой живет и без которой сейчас же умирает на сухом берегу.
Оглядывая пройденный путь, Пришвин вспоминает далекие годы в Петербурге: «Только комнаты жалких квартир на Охте и Песочной улице знают, каких невероятных трудов, какой борьбы с „наукой“, с „мыслью“ стоили мне мои писания, которые для всех остаются только описаниями природы, пейзажными миниатюрами».
Художник стоит на страже, оберегая хрупкий образ, чтоб «мысль» не раздавила его.
В конце жизни Пришвин вспоминает о своем повороте к искусству так: «И когда я понял себя, что я могу быть сам с собой, тогда тоже все вокруг меня стало как целое и без науки. Раньше было мне, что все в отдельности и бесконечном пути, и оттого утомительно, потому что вперед знаешь, что до конца никогда никто не дойдет. Теперь каждое явление – будь то явление воробья или блеск росы на траве <…> кругло и понятно, – а не лестницей. Разве я против знания? – Нет! Я только говорю, что каждому надо иметь срок возраста жизни и право на знание…»
Теперь под знанием и правом на него Пришвин разумеет духовную зрелость человека: право на простоту, когда «внешнее» исследование и «внутренняя» интуиция сливаются в едином акте познания. На этом пути к простоте и помогли лучше всего ему путешествия, перемена мест, расставание с привычками, обновление восприимчивости, все вместе – это было приближение к утраченной яркости детского восприятия. Вот что такое «путешествие» для Пришвина – «бродяги-писателя», и вот что такое «первый взгляд», о котором он будет впоследствии нам повторять во всех своих произведениях.
Следует помнить, однако, что благодарность к пройденной им серьезной научной школе он сохранял до конца своих дней.
* * *
В 1907 году новое путешествие на Север и новая книга «За волшебным колобком». В дореволюционной критике о ней писали так: «… М. Пришвин. Многим ли известно это имя <…>? А между тем эта книга – яркое художественное произведение <…>. Что такая книга могла остаться неизвестной или малоизвестной – это один из курьезов нашей литературной жизни»[2].
В предреволюционные годы 1905–1917 Пришвин не уживается надолго в Петербурге, а больше кочует по разным деревням, богатым охотой, народными говорами и преданиями. Он живет то под Новгородом, особенно ему полюбившимся своей стариной, то под Смоленском, то на родине – в разных местах Орловской губернии, а то отправляется в длительные поездки по отдаленным глухим местам России. Время от времени он появляется в блестящих салонах столицы; он входит в круг так называемых символистов и членов Религиозно-философского общества, возглавляемого Д. С. Мережковским. Его приметили уже и в других литературных кругах.
Петербургское избранное общество и привлекает, и отталкивает его. Люди эти, по определению Пришвина, «иностранцы», оторванные от природы и народной культуры. Они хотят создать новые духовные ценности, Пришвин же полагает эти ценности издревле хранимыми в народе, выношенными опытом жизни. Он ищет здорового, цельного в людях, близко живущих с природой.
«Не будь мужика в России, да еще купца, да захолустного попа, да этих огромных пространств полей, степей, лесов – то какой бы интерес был жить в России.
В России быт только у диких птиц. Неизменно летят весной гуси, неизменно и радостно встречают их мужики. Это быт, остальное этнография, и надо спешить, а то ничего не останется. Россия разломится, скреп нет».