Сенька расцветал день ото дня. Он приволок из того же сарая во дворе старую керосиновую лампу с прокопченным стеклом, две какие-то толстенные, изъеденные мышами и пылью, книжищи без начала и конца с "ятями" и во время репетиций раздражал Бабу Лизу различными манипуляциями с этими предметами.
- Плоткин! - булькала она. - Прекрати вскакивать и размахивать руками и не бормочи, тебя не слышно! Не трепи бороду, она казенная! Сядь за стол и говори четко, в сторону зала.
Наконец настал он, день Сенькиного триумфа. В актовом зале набилось публики самой разной - родители, учителя, представители районо. В третьем ряду слева сидел благостный старичок в мешковатом пиджаке, в галстуке. Это Сенькин дед пришел полюбоваться то ли на внука, то ли на свой костыль...
Выступали сначала выстроенные рядком пионеры, они звонко выкрикивали четверостишия к праздничной дате - все это называлось почему-то технически "монтаж". Потом девочки из шестого класса танцевали украинскую свистопляску с гиканьем, развевающимися лентами...
Облачившись в оперные рясы, мы с Сенькой томились в комнатке за сценой, которая называлась неловким словом "уборная". Сенька сидел, расставив локти, упираясь ладонями в острые под рясой колени, и смотрел в стену перед собой тяжелым взглядом. Я пробовала заговорить с ним, он оборвал меня досадливо:
- Не мешай!
Вот-вот должны были объявить наш выход. В комнатку вдвинулась бюстом Баба Лиза, оглядела нас по-хозяйски.
- Плоткин, где твоя борода? Немедленно прицепи.
- Она мне мешает, - хмуро возразил Сенька.
- Плоткин, не устраивай сюрпризов. Немедленно привяжи к ушам бороду! уголок носового платка выглядывал из выреза, словно за пазухой сидел и дрожал маленький испуганный поросенок.
- Борода мне мешает, - упрямо повторил Сенька, - лицо чешется, я сосредоточиться не могу. Не надо бороду, я ее сыграю.
- Что?! - булькнула Баба Лиза, но тут в дверь заглянула рыхлая пионервожатая с красным потным лицом и крикнула, отдуваясь:
- Кто с Пушкиным? Пошли!
Сенька побелел, взял керосиновую лампу, книги под мышку и, почему-то сгорбившись, шаркая, пошел. Я - за ним.
Едва мы успели расположиться - Пимен за столом, с лампадой и книгами, я - ничком на деревянной лавке из спортзала, - как занавес раздвинулся. Приглушенный шумок в зале стих. Я зажмурилась от света, от множества лиц. Я чувствовала на себе сотни заинтересованных взглядов, и это было мучительно и страшно. Хотелось подтянуть ноги к животу, свернуться калачиком и защитить голову руками. И в этот момент, лежа ничком и деревенея от сознания, что сейчас мне придется выговорить слово, и не одно, - в этот момент я вдруг поняла, что забыла костыль в учительской. Жизнь во мне оборвалась, сердце остановилось, разум померк. Потом вдруг все встрепенулось, забилось, задергалось - ведь надо было как-то дать Сеньке знать о надвигающейся катастрофе!
Между тем Пимен начал сцену. Он начал негромко, устало:
- Еще одно, последнее сказанье
И летопись окончена моя...
Зал вдруг куда-то сгинул. Приоткрыв глаз, я смотрела на Пимена. А он не Сенька вовсе, а старый старик, больной, хромой - не торопился. Он никуда не торопился, потому что не было никакого зала, никаких зрителей. Старик жил в своей келье, писал свой труд - куда ему было торопиться?
Баба Лиза, решив, очевидно, что Сенька забыл текст, шипела из-за кулис: "Исполнен долг!.. Исполнен долг!"
А Пимен потер ладонями лицо, уставшее лицо человека, всю ночь не сомкнувшего глаз, погладил несуществующую бороду, прикрутил фитиль в лампаде и тихо положил обе ладони на толстую книгу.
Исполнен долг, завещанный от Бога
Мне, грешному...
задумчиво проговорил он.
С трусливо колотящимся сердцем я ждала своей очереди. Катастрофа надвигалась. Костыль был занесен над моею головой как Божья кара. Мысленно перебирая пушкинские строки, я старалась сообразить - где удобнее ввернуть словцо про беду с костылем.
Между тем надвигалась секунда, когда мне следовало вступить: "Все тот же сон!" И я вступила!!!
Для этого мне потребовалось усилие, не меньшее, чем если бы я, с парашютом за спиною, шагнула в тошнотворную бездну.
Продираясь сквозь райские кущи пушкинских строк, я понимала, что мы гибнем. Голос мой, всегда ясный и звучный - моя гордость и услада Бабы Лизы, - звучал сейчас козлиным тенорком.
Пимен обернулся ко мне и спросил добродушно:
- Проснулся, брат?
Я почувствовала, что момент наступил. Сейчас или никогда.
- Благослови меня, - промычала я пластилиновыми губами. - Костыль в учительской забыла...
Сенька вздрогнул, ужас осветил его величавое чело, он замешкался на мгновение, потом выдал привычной скороговоркой:
- Благослови Господь тебя и
днесь, и присно, и вовеки.
Я перевела дух. Теперь все было в порядке. Я, как все тот же нерадивый грузчик, свалила свою ношу на Сенькины плечи. Теперь Сенька должен был выкручиваться из ситуации. В конце концов, пусть молчит про костыль подумаешь, важная мысль гениального поэта!
Ты все писал, и сном не позабылся, - с облегчением зачастила я... Словом, сцена покатилась дальше. Но странное дело: она катилась легко только на моих репликах и монологах, скакала, как речушка по камням. Когда в диалог вступал Пимен, на речушке словно плотины ставили - она делалась глубже, полноводнее, огромные валуны ворочались силами подводных течений, целая жизнь происходила там, на дне слов и фраз. Кроме того, что-то происходило и с самим Пименом. Он постепенно преображался - ушли куда-то смирение и величавая неспешность. Монолог стал рваным, нервным, Пимен то умолкал, то вновь продолжал громко, с вызовом:
Так говорил державный государь,
И сладко речь из уст его лилася.
И плакал он. А мы в слезах молились.
Да ниспошлет Господь любовь и мир
Его душе страдающей и бурной.
А сын его Феодор? На престоле
Он воздыхал о мирном житие
Молчальника...
Нет, ошибся Григорий - совсем не смиренным становился Пимен, когда речь заходила о царях, о придворных бурях - словом, о политике! Взгляд его бегал, он трепал и почесывал свою несуществующую бороду, нервно потирал руки. Словом, Пимен был неслыханно возбужден. Сенька никогда не играл его таким на репетициях. Сейчас Пимен был на грани нервного припадка. Последние слова перед моей репликой он выкрикнул как проклятье:
О страшное, невиданное горе!
Прогневали мы Бога, согрешили:
Владыкою себе цареубийцу
Мы нарекли!!
Я была несколько смущена таким поворотом дела. И дальше продолжала робко, почти испуганно поглядывая на Сеньку:
Давно, честной отец.
Хотелось мне тебя спросить о смерти
Димитрия-царевича; в то время
Ты, говорят, был в Угличе.
Что наступило вслед за этими словами, я буду помнить всю жизнь. Сенька отскочил в сторону, словно только и ждал этого вопроса, ткнул в меня костлявым пальцем и вкрадчиво, с придыханием начал:
Ох, помню!
Привел меня Бог видеть злое дело,
Кровавый грех...
Он вился вокруг меня, Григория, как хромой шаман, он закручивал неслыханную пружину - голос его взлетал в исступленной ненависти, взвизгивал, глаза налились кровью. На словах: "Вот, вот злодей! - раздался общий вопль" - Пимен замолотил кулаком по столу. Было совершенно очевидным, что старик на этой истории спятил, она его давний пунктик и - кто знает! может, он сам ее выдумал. Он задыхался, закатывал глаза, выкрикивал:
И чудо - вдруг мертвец затрепетал.
"Покайтеся!" - народ им завопил:
И в ужасе под топором злодеи
Покаялись - и назвали Бориса.
Монолог кончился.
Пимен рухнул на стул и уронил голову на руки. Он обессилел после припадка... Я же была испугана по-настоящему. Мне показалось, что Сенька сам сошел с ума. Рехнулся на почве театральных переживаний. Но дело надо было доводить до конца. Дрожащим тенором я спросила:
- Каких был лет царевич убиенный?
Пимен молчал. Я уже хотела повторить вопрос, но он поднял голову, уставился на меня тусклым оловянным зрачком. Такие глаза бывали у нашей больной соседки после эпилептического приступа.
"Да лет семи, - пробормотал Сенька, - ему бы ныне было (тому прошло уж десять лет... нет, больше: двенадцать лет)".
Наступила огромная ватная пауза, в течение которой произошло вот что: тусклый глаз Пимена зажегся странной мыслью, все лицо озарила дикая тонкая улыбка, он повернулся к залу, обвел чуть ли не каждого горящими глазами, обернулся ко мне и проговорил негромко, внятно, словно вбивая каждое слово в мою тугодумную башку:
Он был бы твой ровесник, и цар - ство - вал;
но Бог судил иное...
И замолчал, вглядываясь в мое лицо, словно проверяя, понял ли Григорий все, что следовало ему понять.
И дальше уже продолжал успокоенно, величаво, так, как начинал сцену. Он подбирался к злополучной строчке с костылем, но я была спокойна - ведь я просигналила Сеньке об опасности, он обязан был выкрутиться. Но, как выяснилось, я недооценила Сенькину способность вживаться в роль. Сейчас он был настолько Пименом и никем больше, что ему просто не было до моих проблем никакого дела. Близилась развязка: