достав конверт с бумагой и дефицитным бельем, я ждала Ларку из царства снов как верный пес и перьеносец. Один Бог мог знать, что ей снилось и почему так долго. Уже была половина одиннадцатого, а она все еще посапывала в подушку с лицом ангела, окунувшего по незнанию руки в преисподнюю. Белокурая поэтесса, говорившая по ночам полусонным голосом, вызывала умиление и была причиной моего тихого и радостного умиротворения, поскольку я, начитавшись в газетах рассказов про лагерную жизнь, все же немного переживала за нее и ее здоровье, как физическое, так и моральное.
Честно говоря, увидев ее воочию в первый раз, я ожидала, что она будет такой же, как и в письмах — легкой как ветер, с горящими поэзией глазами, словно муза лагерной жизни. Она же была совершенно земной и в то же время похожей на грибной дождик к обеду, свежей и майской. С превосходным чувством юмора и красивой осанкой, она шутила бесстрашнее Сталина и молчала ярче Зыкиной. К ее радости и безусловному везению, седина только слегка скрасила ее белокурые локоны и оживила вполне приятные черты лица с глубокими и красивыми серыми глазами. Она не была красавицей в прямом смысле этого слова, но в ней жила какая-то иная красота, недоступная глазу, содержащая в себе то, как она двигалась, говорила, улыбалась. Такое чувство, что она объединила в себе разные противоположности, создав неповторимую сложность характера. Складывалось такое впечатление, что сама поэзия, плавящая грубость и скрашивающая серость быта лагеря, смотрела через нее ласково и просто, трогая до души, словно природа в ее стихах.
Тем временем Ларка таки проснулась. Потягиваясь в постели, она улыбнулась мне и тихонько, с легким юморком произнесла: «сегодня идем на природу, а потом в кафетерий. Буду тебя угощать и укрощать, строптивица».
Строптивицей она меня прозвала из-за раскрывшегося во мне внезапно пару лет назад литературного бунтарства, выразившегося в коробке на антресоли с весьма неоднозначными произведениями. Как только Ларка пришла в себя после пяти с лишним дней в поезде, я тут же поставила перед ней эту самую коробку с эссе, миниатюрами и рассказами политического и иного содержания. Рядом я поставила бутылку лучшего самогона и два натертых до блеска граненых стакана. До полуночи мы с хохотом, напоминающим неистовый шабаш в советской пятиэтажке, цитировали мои искрометные произведения, которыми я так жаждала поделиться все это время. В них я писала об обществе, о людях, о том, как хотела бы свободы и радости, бесстрашия и завершенности. Эта коробка ждала ее и была одной из основных причин, по которым я так хотела с ней встретиться. Произведения, лишенные напрочь солнца и зрителя, лежали на антресоли, их было больше некому показать без опаски попасть к Ларке в затяжные и не совсем радостные гости.
Ларка, напялив забинтованные изолентой очки и выпив стакан самогона, с иронией изрекла: «небось купалась голой в лесу и свободомыслия короб надуло… Похвально и вместе с тем трагично. Ты же знаешь, что будет если их прочтут? Сожги и забудь. Не оставляй так, на виду».
Я не оставляла, но сжечь их так и не смогла. Эти произведения были частью меня. Настоящей меня. Они, как противовес поэзии и миниатюрам о природе, красоте, идеалах, были подлинными как моя собственная селезенка. Они были частью моего сердца и почек. Кусочком души, света моей искренности. Глядя на эту коробку, я не могла отказаться от себя новой — честной и круглой, естественной и спонтанной, будто сама моя спонтанность жила в них, в каждом из них.
Они, вместе с Ларкой, стали мне лучшими друзьями и соратниками. Ироничные, с юмором и перчинкой, порой несколько серьезные, они были мне так дороги, как могут быть дороги только настоящие друзья. Некоторые из них были с помарками и рисунками на полях, в кляксах, но каждое произведение было неподдельной частью меня, моей сущности, моего опыта. Они были манифестом моего чувствования. Я, до этого сероватая и порой слишком умная, только недавно научилась чувствовать, проживать жизнь по-настоящему, в грозу и радость современного дня. И эти небольшие и для советского народа неуместные произведения, были моим выражением. Они были жи-вы-ми, как и я, со слезами, со смехом, с сердцем. Они заменили мне общество людей, которые, как и я до недавнего времени, упорно отказывались чувствовать себя, свою жизнь, свою разумность.
Ларка тем временем нашла горячий чайник и, заварив чай, ела карамельки, накрасив губы красивой розовой помадой. Сколько их в нее помещалось, до сих пор диву даюсь. Карамельная дива, нисколько не переживая за свои зубы и пищеварение, словно светилась от восторга. Она не ела конфет больше двадцати лет. Подумать только, двадцать лет без конфет. Двадцать лет БЕЗ КОНФЕТ!
Вообще она была простовата, что меня несколько изумляло, ведь ее стихи и рассказы были действительно изысканны именно своей простотой. Они были жизненны, но в то же время абсолютно уравновешены. Ни пошлости, ни лишней драмы, как в «Девчатах»: каждая калория на своем месте. Ее произведения учили меня чувствовать, как и ее письма о том, что прожить жизнь, не прочувствовав — пустая трата обедов и писчей бумаги.
И эта женщина, ставшая уже в меру известной в местных газетах, сияя от счастья в моей потрепанной обстановке, и наслаждаясь конфетами, была абсолютна жива. Жива до слез, до моих искренних слез счастья, выразившихся в резком выпаде вперед в попытке обнять эту странноватую и чавкающую женщину без угрызений совести и излишних прелюдий. Ларка, выбирающая, чем насладиться в этот момент — объятиями или конфетами, все же выбрала меня и вымолвила с набитым ртом: «пойдем-ка искупаемся где-нибудь, а то душновато в городе. Тело требует поэзии».
На самом деле ей не было душно в городе, она жаждала чувствовать свободу, о которой только писала, двадцать лет сидя взаперти и наслаждаясь ей только в своих произведениях, выжимая память до трухи в попытках прочувствовать снова вкус черешни, услышать шелест листьев и прохладу речки на коже.
Она хотела купаться голышом, обнимать деревья, есть мороженное и желе в кафетерии, танцевать вальс в парке с пожилыми и обходительными кавалерами, жаждала ощущать свободу всем своим существом. Я, как тихий зритель ее счастья, была рядом и с каждым таким моментом искренне радовалась и жадно училась ее способности быть живой и настоящей.
За городом было небольшое озеро, в котором никто и никогда не купался, опасаясь то ли клещей, то ли социально нестабильных элементов общества, то ли себя самих. Да и не