бетонной дорожке опять раздавались шаги, но не легкие, как у матери, а стремительные и энергичные. Отцу всегда открывала мать, я же, стоя в дверях гостиной, наблюдал за их встречей, пытаясь засечь в полумраке прихожей момент поцелуя. (Эти встречи и вообще отношения между родителями возбуждали во мне любопытство.) Поздоровавшись с матерью и оставив под вешалкой свой портфель, отец — через гардеробную — отправлялся в ванную. По пути он трепал меня по вихрам и уже издали, обернувшись, спрашивал каждый вечер одно и то же:
— Ну что, старина? Как в школе?
Отвечать ему было необязательно. Да и как бы я смог ответить, если тем временем он уже мыл руки, потом подставлял под струю лицо, разговаривая одновременно с матерью. Все это было настолько привычно, что я не обижался и на большее с его стороны внимание не рассчитывал. Сколько я себя помнил, дальше этого не обязывающего к ответу «Ну что, старина?» его интерес ко мне не распространялся и как сына с отцом ничто другое меня с ним не связывало.
Остальную часть вечера я обычно молчал. Они разговаривали о политике, о работе, о сослуживцах, да с такой откровенностью, как будто меня тут и не было. Мне оставалось лишь слушать, не задавая вопросов, и мысленно рисовать себе тех людей, о которых они говорили. Роль немого участника их разговоров мне нравилась — ведь речь в них велась о министрах, секретарях, председателях.
Во время ужина, за которым я наблюдал, примостившись на лестнице, их беседа не прерывалась. Иногда, отложив ложку в сторону и забыв о еде, отец раздраженным тоном начинал с кем-то спорить. В таких случаях мать, снисходительно улыбаясь, поднимала на него глаза, он спохватывался и снова брал в руки ложку.
Бабка стояла тут же, ожидая, когда они кончат есть и ей можно будет заняться посудой. И при этом пыталась ввернуть свое слово — о том, что в магазине не стало уже и фасоли, и что мяса неделями не достать, и что в хлеб добавляют картошку, отчего он разваливается в руках… Она выкладывала все, что считала нужным, ничуть не смущаясь тем обстоятельством, что родители не обращали на нее никакого внимания.
Бабка — мать моей матери — была женщина невысокая, к старости располневшая. Привычная к домашней работе, на этот счет она никогда не жаловалась, хотя носить свое грузное тело ей было с годами все тяжелей. Она двигалась по квартире охая и покряхтывая, во время уборки то и дело хваталась за поясницу, а если нужно было поднять что-то с пола, то призывала на помощь себе всех святых. Она страшно гордилась дочерью и всякий раз, когда ей случалось оказаться в машине, прижималась лицом к стеклу, чтобы все могли видеть: дочь у нее — птица важная, даже мамашу катает в автомобиле.
Она когда-то служила горничной. Так с дедом и познакомилась, когда он, часовых дел мастер, чинил у статс-секретаря часы с курантами. Зарабатывал он неплохо, так что бабка по его настоянию больше нигде не служила.
Она часто рассказывала мне о своей молодости. Ругала семейство статс-секретаря, но в конце обязательно добавляла: «А все-таки деликатные были люди».
С тех пор как мы переехали на один из будайских холмов, она чувствовала себя не в своей тарелке. Ей здесь не с кем было общаться. Вот она и взяла в привычку полдня проводить в магазине, забыв о распухших ногах и стоя в очередях за всем, что бы ни продавали. Дабы скрыть свое увлечение, она, раздобыв несколько яиц, потом жаловалась часами, как, мол, трудно все доставать. Каждому встречному она рассказывала о дочери, а поскольку знала о ней немного, то выдумывала всякие небылицы, иногда до того сживаясь с ними, что уже и сама в них верила.
Вот она подала второе: жареную картошку и цветную капусту в сухариках — вместо мяса.
Мать, протягивая ей пустые тарелки, пообещала:
— Хорошо, я узнаю, нет ли в городе мяса.
— Привези килограмма три, — оживилась бабка, — я его запеку, и тогда нам надолго хватит. — И направилась мыть посуду.
— Мама! — окликнула ее дочь. — Присядьте-ка на минутку, мне нужно вам кое-что сказать.
Бабка, откуда и прыть взялась, метнулась назад и сгрузила посуду на стол.
— Мы с Гезой тут посоветовались и решили нанять прислугу. Вам уже трудно с такой квартирой.
— Ну вот еще! Я и сама управлюсь, — запротестовала она, и в этом протесте были и радость, что вот, мол, заботятся о старухе, и ревность к той неизвестной, которая будет хозяйничать в доме, и опасение, что ей не на что будет жаловаться, и достоинство человека, который, несмотря ни на что, справляется со своими обязанностями, и благородство: мол, зачем швырять деньги на ветер, пока еще есть она.
— Об этом и речи не может быть. Завтра же девушка будет здесь! — отрезал отец раздраженным тоном, чтобы в корне пресечь дискуссию.
— Хорошо, — тут же смирилась бабка и с готовностью предложила: — Я с утра приберусь в ее комнатке…
— Она сама приберется, — перебил отец. — Хватит с вас, вы свое отработали.
Бабка удивилась, потом, видимо осознав свое новое положение, полюбопытствовала:
— А она хоть надежная?
— Почему бы ей быть ненадежной?! Деревенская девушка. Мне ее сослуживец рекомендовал.
— И сколько ей лет?
— Семнадцать.
— Беда с ними, с такими-то, — засомневалась вдруг бабка.
— Ну какая еще беда?! О чем вы?! — вспылил снова отец. — Уж как-нибудь проследим, чтобы не было никакой беды! Она явится завтра к вечеру. Если к этому времени мы еще не вернемся, покажете ей тут всё.
— Хорошо, хорошо, я не против, хотя… Я ей все покажу… хотя неприятностей с молодыми не оберешься… за ними… — Она не закончила, умолкнув под властным взглядом зятя.
— Все будет в порядке, — словно сам себя успокаивая, сказал отец. — Мы постараемся не задерживаться. Зовут ее — Сидике Тот. Договорились? — И он принялся за еду, считая вопрос исчерпанным.
Бабка только вздохнула — в знак того, что она-то уверена, с молодыми всегда неприятности, и останется при своем мнении. Но, видя, что разговор окончен, поднялась и пошла мыть посуду.
Меня отправили спать. Постелив себе, я взял в руки книгу, но так и не смог прочитать ни строчки. Все пытался представить Сидике. Деревенскую девушку. О крестьянках до этого мне доводилось только читать. Вскоре я погасил свет и закрыл глаза. Но спать не хотелось. Я стал вслушиваться в знакомые вечерние шорохи. Вот под грузным бабкиным телом заскрипела кровать, до меня долетели ее слова, обращенные к