– А это, – сказал о. X., указывая на железные кресты, какие-то подобия клещей и поясов, на металлические кольчуги, – это все находили на некоторых из наших братии, когда они умирали…
Я попробовал один крест, другой… Они тяжелы. Есть весом до тридцати фунтов.
Железные пояса напомнили музей пыток.
– Видите, – продолжал мой вожатый, – и глаза его наполнились зеленовато-золотистым блеском, – живешь рядом со старичком, каждый день видишься на службах, а того не подозреваешь, что у него под рубашкой, на голое тело такая штучка надета… – и он почти ласково погладил заржавленную кольчугу.
– Вот они где, старички-то наши!
Да, подумать о такой «рубашке»… «О. X., да на вас-то самом не надета ли вот этакая?» Но я все-таки не спросил: бесполезно. Не ответил бы, правды бы не сказал.
Мы поднялись с ним опять наверх. Он мне много рассказывал. Святой, чьим именем его в монашестве назвали, был римский воин. Нашему о. X. как бы передался воинственный дух патрона. С пылающими глазами он передавал о своей борьбе с имяславцами. (В годы перед великой войной русский Афон пережил тяжелую внутреннюю драму. Часть монахов объявила себя имяславцами, то есть исповедала учение, по которому в самом имени, в самом слове Иисус Христос уже присутствует Божество. Борьба между несогласными приняла очень острые формы. Дело доходило до насилий. Решен спор был мерами Правительствующего Синода: имяславцев «вывезли» с Афона. Горечь, как бы печаль всей этой истории и до сих пор сохранилась на Св. Горе. – Прим. Б. З.) Не менее страстно осуждал чувственный оттенок католического поклонения Спасителю, культ сердца, стигматы[31] и т. п.
– Нет, по-нашему, по-афонскому, это прелесть… это не настоящий аскетизм. Это прелесть.
«Прелесть» на старинном языке значит «прельщение», «обольщение» – вообще нечто ложное.
В дальнейшем я уверился, что афонское монашество представляет действительно особый духовный тип – это спиритуальность прохладная и разреженная, очень здоровая и крепкая, и весьма далекая от эротики (как бы тонко последняя ни была сублимирована). С несочувствием (отрицание стигматов) относятся афонцы и к св. Франциску Ассизскому[32].
У входа на террасу, ведшую на «фондарик», я вновь залюбовался жасмином. Нежные, бело-златистые его цветы были полны влажного серебра. Жасмин – Россия, детство, «мама» – то, чего не будет никогда.
О. X. заметил мое восхищение и сорвал букетик.
– Мы не против этого, мы тоже цветы любим, Божье творение… Не думайте, что мы природой не любуемся.
И стал показывать мне султанку, похожую на лавр, почтительно трогал рукою ствол черно-величественного кипариса.
Несколько бледных жасминов Андреевского скита я и поныне храню – засушенными в книге.
* * *
Я ходил еще раз в Карею. Хотелось увидеть древний ее собор и греческие фрески.
Ни то, ни другое не обмануло. Собор, пятнадцатого века[33], невелик, несколько сумрачен, полон тусклого золота, удивительной резьбы, тонкой чеканной работы на иконостасе. Из глубокого купола спускается на цепочках «хорос» – металлический круг изящной выделки, необходимое украшение всех греческих соборов на Афоне.
Карейский собор считается первоклассным памятником греческой живописи. Его расписывал знаменитый Панселин[34], глава так называемой «македонской» школы. Фрески Панселина – XVI века. Они монумента льны, очень крепки, несколько суровы. К сожалению, их подновляли.
Более полное понятие о Панселине получил я позже, в небольшом греческом монастыре Пантократоре, где есть совершенно нетронутые его работы. Во фресках же Карейского собора, при всех огромных их достоинствах, почуялся мне некий холодок.
* * *
Все тот же словоохотливый фондаричный провожал меня из Андреевского скита. Мы направлялись теперь в монастырь св. Пантелеймона. Игумен «благословил» гостинника проводить меня в гору до «железного креста», где расходятся тропинки, и одна из них ведет в Пантелеймонов монастырь.
Мы поднимались при редеющем тумане.
Спутник рассказывал мне о скитском хозяйстве, об «оках»[35] масла (такая мера), о сене, о «мулашках» и многом другом. Мы благожелательно расстались с ним в глухом горном месте, у железного креста, откуда начинался уже спуск к западному побережью полуострова.
Теперь я шел один. Чудесные каштаны, дубы, ясени покойным, ровным строем приближались, удалялись, молчаливо окружая меня. Дорожка была еще влажна и не так камениста, как в других местах. Погода менялась. Что-то в небе текло, путалось по-новому, туман расплывался и не показалось удивительным, когда вдруг золотыми пятнами сквозь густую листву каштанов легло на сырую землю милое солнце. Началась его победа. Чем далее я шел, тем больше тишина священных лесов озарялась светом. Ложочки начали дымиться. Из непроходимой глубины нежно, музыкально, для нашего слуха всегда слегка заунывно закуковала афонская кукушка.
– Кукушка, кукушка, сколько мне лет жить?
Так спрашивали мы в детстве, в родных лесах калужских. Так взрослым странником, в глухих Фракийских горах, вопросил я вещунью.
Солнце все сильней, непобедимей сияло. Туманной синевой, сквозь редеющие деревья глянуло море. Скоро показались и главы монастыря св. Пантелеймона.
Монастырь Святого Пантелеймона[36]
…Передо мной снимок, изображающий вход в обитель. Залитая солнцем четырехугольная сень, увенчанная куполом, вся увитая зеленью. Темно, прохладно под нею! Несколько монахов, и в глубине врата, ведущие в крепостной толщины сумрачный проход – на двор монастыря.
Смотрю на колонны с коринфскими капителями, поддерживающие углы этого огромного крыльца, вспоминаю блеск афонского солнца, розовое цветение азалий, увивающих стены с небольшими заоваленными окошечками, откуда иной раз выглянет монах, – вспоминаю и переживаю те минуты, когда – столько раз – входил и выходил я этими «тесными вратами». А сейчас в полутьме над входом едва различаю низ большой иконы, но я знаю, кто это, не раз почтительно снимал я шляпу пред изображением великомученика и целителя Пантелеймона. История главного русского монастыря на Афоне, как и вообще появления русских на нем, сложна и заводит очень далеко. Сохранился акт передачи русским, дотоле ютившимся в небольшом скиту Богородицы Ксилургу (Древоделия), захудалого монастырька «Фессалоникийца» в честь св. Пантелеймона, на месте несколько выше теперешнего нашего монастыря – где сейчас старый или Нагорный Руссик. Русские получили монастырь Фессалоникийца в 1169 г. Вот с каких пор поднял св. Пантелеймон свою целительную ложечку (он с ней всегда изображается) над Русью. Почему монастырь Фессалоникийца, уступленный русским (им, очевидно, стало тесно в скиту Ксилургу), назван Пантелеймоновским и сохранил это название – я не знаю, об этом не упоминается в источниках. До конца XVIII века монастырем Св. Пантелеймона был так называемый Старый, или Нагорный Руссик. Теперешняя обитель более нова. Около 1770 г. монахи «оскудевшего» Руссика спустились от него вниз, к морю и, поселившись вокруг уже существовавшей келии иерисского епископа Христофора, основали нынешний огромный монастырь, оплот всего русского на Афоне. Старый же Руссик существует и посейчас – скорее как небольшой скит с остатками древних стен и башни (пирга).
Вот я раскрываю большой том истории монастыря[37] и на одной из страниц нахожу снимок со старинной чудотворной иконы святого, ныне находящейся во втором Соборном храме Покрова Богородицы[38]. Я не раз видел ее в церкви. Теперь рассматриваю подробнее – она является как бы живописным житием святого: вокруг лика изображены четырнадцать наиболее замечательных событий его жизни.
Св. Пантелеймона можно было бы назвать святым-отроком. Таким его всегда изображают, таков он был в действительности.
Царь в короне с наивно вырезанными зубцами сидит на троне. Перед ним мальчик с ореолом вокруг головы. Царь делает рукой знак одному из стоящих позади мальчик а – это «царь повелевает Евфрасину обучать святого врачебному искусству». Далее почтенный монах сидит у стола, мальчик пред ним слушает наставления. Затем мальчика «оглашает» Ермолай, над ним совершают крещение, и уже он сам воскрешает умершего. Вот он, несколько старше, «врачует очи слепого» (ребенка), раздает хлебы бедным, пред тем же царем в той же зубчатой короне исцеляет расслабленного, которого приносят на носилках. Начинаются его страдания. За что мучают юношу, делавшего только добро? Значит, за то же, за что и Христа распяли. Вот его «ужигают», привязав к дереву, факелами. Бросают диким зверям. Вот его нежное тело на страшном колесе. И наконец, огромный воин «усекает» святого, стоящего на коленях, и голова эта, столь уже знакомая, в том же золотом нимбе, покорно лежит на земле.