- Так.
"Значит, правильно, гуляет она с ним..."
И не клеилась дальше беседа. Поля шла где-то на высокой-высокой горе, веселая, коварная, чужая, напевая себе песенку... После, в бараке, Журкин скрючился под одеялом; совестно было, что вот он, семейный, пожилой человек, томится из-за чужой бабы. Ведь своя Поля есть, может быть получше... И в помощь себе силился поласковее, покрасивее, вроде как в песне, вспомнить далекую, мшанскую Полю. Но видел только согнувшийся костяк ее в полутемной кухне, среди мух, горшков и нужды. Где уж тут песня!
Разбудили всех грузовики.
Они бурно и настойчиво клекотали за дверями. Человек восемь поднялись, умылись. Остальные притворялись, что не слышат, что еще спят. Даже те, которые вскочили за нуждой, - и они нерешительно кружились около выхода, раньше чем кинуться наружу. Восьмеро, в том числе плотник Вася и неразлучный с ним белоголовый паренек, тихо оделись и, держась тесной кучкой, прошли через вымерший барак к дверям. Они шли, глядя только перед собой, в спины друг другу, но все-таки не могли не видеть, что около сорока пар глаз украдкой, из-под одеял, мучаются им вслед. Клекот вдруг стих. Закричали резкие, озорные гудки. Они объединились вместе, растянулись над недвижимыми буграми зипунов и одеял в один. изматывающий, срамящий вой. Из каморки выскочила простоволосая, вспугнутая Поля, выглянула на улицу, потом с круглыми глазами кинулась в барак.
- Мужики! - со страхом и укором выкрикнула она. - Мужики! Чего выдумали?
Одинокий, жидкий голосишко ее пропал за гудками. На койках и не пошевелились. Поля покосилась на гробовщиков простенок. И там продолжали спать. Только Петр, давно умывшись и причесавшись, осторожно разводил огонь в печурке, под чайником, на этот раз не потревожив даже Тишку.
Гудки оборвались, одни моторы фыркали. Через минуту и эти звуки унесло в степь.
Рыжий каменщик сел на койке, почесывая грудь в смешливом раздумье.
- Ну, закуривай, золотистые!
Дед-плотник протрусил в одних исподниках к окошку и возликовал:
- Порожние ушли!
Враз проснулись, пораскрылись на всех койках. Петр, уже одевшись, раздумчиво, не разговаривая ни с кем, выкурил цыгарку, окурок аккуратно бросил в печку. Журкин, сдернув одеяло с головы, увидел удаляющуюся его спину. Тотчас накинул наскоро шубу, сунул босые ноги в валенки, метнулся вдогонку: что-то спросить необходимо было, посоветоваться... Утренний, в солнце, снег так сиял, что глаза заплакали. Петр почему-то свернул не направо, к плотине, а взял тропкой прямо на огороды, на слободу. Гробовщик остановился, не позвал...
И впервые во всей этой булге, которую затеяли бараки, пропахнуло въявь чужое, недоброе крыло.
А барачные потягивались, слонялись от койки к койке, чайпили и с утра начали так зверски накаливать печи, такую нагнали огненную духоту, что Поля засуматошилась опять: кабы не сожгли барак. Равнодушно глядели в огонь.
- Плевать! Сгорит - в другой перейдем.
За этой леностью, за равнодушием крылось настороженное, злобное ожидание. Иные, ссутулившиеся на койках, про себя каялись уже: брала их оторопь... Иные настойчиво и уже устало, словно в десятый раз, убеждали друг друга держаться своего. Золотистому, видать, доставляла удовольствие необычность поднятого ералаша. К Журкину подошли с просьбой:
- Мастер, ты за всю артель говори. Ты дюжее всех.
Журкин пугливо отнекивался:
- Ну уж, какой я говорок...
Забился к печурке, клеил гармонные мехи. Лихорадные руки плохо слушались. Тишка, отвернувшийся, потемневший, молча латал дерюжку. Смуть, смуть... Только когда в бараке появился Обуткин, а вместе с ним степенность, уважительность и вполне безопасная правота (мог ведь человек и не лезть в это охмуренное скандалом логово, высидеть благоукромно у себя на слободе), тогда чуть поуспокоился гробовщик.
Со двора крикнули:
- Идет!
Несвязная суетня быстро улеглась. Наскоро расселись по местам. Мрачный голос буркнул:
- Сейчас оболванивать будут!
Подопригора с разбегу выпил у Поли ковш воды, выпил с такой жадностью, что в горле стучало. Вот и наступила она, первая схватка. Исход зависел от его умелости, от его сил... Барачные чутьем перехватили волнение человека. Они приободрились, посуровели, их стало сразу словно больше.
Пришедший деланно-весело сорвал с себя шапку.
- Что же это вы, ребята, какой нынче праздник празднуете?
И фамилии, которые запоминал накануне, забылись сразу, и лица торчали кругом неузнаваемые, не виданные никогда, не понять - которые старые, которые молодые... Да и на что теперь фамилии! Если бы вместо сорока отходников тут, в бараке, сидели по койкам сорок таких, как Подопригора... С этого он и начал. Как бы поступили на их месте настоящие, сознательные рабочие? Сознательные - это те, которые ясно видят цель, куда они идут, за что идут. Надо только одно, только одно: вместе всем понять, заглянуть вперед, за нынешний день. Рабочий, который видит, какая жизнь светится за его трудами, пойдет не только на задержку жалованья, он пойдет... Вот в гражданскую, бывалое дело, разве не голодали? Кто тут на гражданской участвовал? Десятка полтора рук поднялось. То были свои, были дружки, вот кого надо в первую голову разбудоражить, расшатать...
- Факт - тут кто-то лазит с языком, какой-то враг делает свое дело! Какой враг, мы не знаем! - погрозил Подопригора, оглянувшись на одну из печурок, и за ним все оглянулись, но на которую - непонятно было. - И разве не стыдно вам, трудящимся, поддаваться ему и подрывать свое собственное, рабоче-крестьянское дело?
Уполномоченный неожиданно налетел на деда-плотника:
- Не стыдно разве, отец?
Дед, испуганно соображая, мигал.
- Ясное дело, что стыдно.
- Ну вот...
Подопригора стоял среди барака, молодцеватый, распахнуто-дружественный. Ждал, что скажут в ответ. Но никто не хотел в открытую, отзывались только бормотаньями: "Мы от работы не отваливаемся, нам свое подай!.." "В дороге в один конец исхарчились до последнего, теперь на что поедем?"
Подопригора сказал нетерпеливо:
- Говори кто-нибудь один.
На койках согласились:
- За нас Журкин пускай скажет.
- Журкин, сказывай!
Подопригора метнул искоса взглядом на гробовщика, которого подталкивали, который растерянно упрямился.
- Да ну, какой я говорок!
На Журкина рычали, его подбадривали. И Обуткин вместе со всеми:
- Мастер, тебя артель просит, не бойся, говори!
Журкин кособоко, боязливо приподнялся.
- Ну, дак тогда что ж... тогда скажу... - Он в ужасе откашлялся. Каждый, значит, завсегда хочет себе кусок получше оторвать. Так.
И вдруг зацепенел и смолк. От устремленных на него глаз, от тишины все сразу пропало из головы, да и его самого не было на свете. Так и стоял...
- Закуривай! - дерзко, насмех выкрикнул Золотистый.
С коек издевались:
- Смарал, мастер! Эх...
Гробовщик мучительно сел. Тишка, побелев, отводил от него глаза. Из-за двери выглядывала Поля. Она пылала вся, терзалась - за кого? Подопригора торжествовал: барак сам давался ему, сейчас только цепче ухватить его, порывно увлечь.
- Вот эдакие мастера - они и тянут вас в ту старую, сволочную жизнь! Братки! Не надо им верить, а надо верить нашей партии, нашему правительству... Что же, они бросят вас на произвол? Они остановят эту громаду, которую рабочий класс поднимает на своих плечах? Кто тут с гражданской руки поднимал, покажи пример, одевайся!
Пятеро еще встали. Подопригора, клокочущий, неудержимый в своем озаренье, усмотрел Тишку:
- Ты кто? Комсомол?
- Нет, я так...
- Одевайся, друг!
И ласково подтолкнул его плечи. Тишка, вопрошая, обернулся к дяде Ивану, защите своей. Но гробовщик сам еще не пришел в себя, застыл подавленно. Тишка потянулся за одеждой.
И поднялся Золотистый, горько качая головой. Баловливую усмешку смыло с его лица, сердито и решительно натягивал он на себя ватник.
- Это что же, в самом деле, получается, дружки? - Он говорил негромко, как бы для себя одного, но тишина слушала его отовсюду, потупленная, нещадно раздираемая бореньем. - Это что же? Взять на тех участках: рабочие-ударники гремят, сверх силы ворочают, про них славу вы сами слышите... И верно партейный говорит, что они своими трудами добиваются жизни, какой еще не было. А мы? Выходит, - в поле обсевки? Нам из своей коросты, значит, никогда не вылезать? На готовенькое-то, золотистые, совестно надеяться, вот я как думаю.
Барачные молчали. Одни полезли зачем-то рыться в сундучках, другие начали ворошить дрова в печке. А руки их исподволь, не торопясь, как бы вполне равнодушно, нащупывали шапки, подбирали с коек зипуны... У деда-плотника от недоумения отвисла вместе с губой бороденка.
И Журкин, потупясь, мешкотно влезал в свою шубу. Слышал, как пронесся мимо Подопригора - опаляющим дуновеньем.
Поля стояла у двери, суровая, каменная. Все равно подбрел к ней.
- За что он меня... эдакими словами?