Целыми днями по всему институту гремели инструментами, репетировались пьесы для экзамена. По вечерам в учительской спевались хоры. Попов надрывался из-за декламации и требовал завываний на все лады. Лафос бегал по классу и шипел про себя: «Sacristipristi…»[143], слушая, как девочки перевирали Расина[144] и Корнеля[145]. Зверев бранился больше прежнего.
— Ну чего вы как угорелая кошка мечетесь, — говорил он Екимовой, когда та бегала палочкой по карте, отыскивая «стольные» города.
В рекреационной зале раздавалось по целым часам: «Un, deux, trois, un, deux, trois, saluez, trois pas arrière, trois pas en avant!»[146] Там учили девочек стоять, сидеть, подходить к столу, брать билет и уходить. Ни один любительский спектакль не имел столько репетиций, как публичный экзамен. По вечерам весь институт выводили в коридор и на парадную лестницу и там расставляли все классы по очереди; на каждой ступеньке по второму этажу от швейцарской и до самой залы стояло по две воспитанницы. Корова бегала взад и вперед, равняла девочек, сходила вниз и снова поднималась наверх, изображая из себя высокопоставленную особу; она хлопала в ладоши в те моменты, когда пора было девочкам приседать, и те опускались низко-низко, с ровным жужжанием: «Nous avons l'honneur de vous saluer…»[147] и так далее.
Только Степанов смеялся надо всем, проводил уроки как обычно и самым слабым грозил:
— Вот, честное слово, именно вас-то и вызову!
— Не вызовете, Павел Иванович, ведь вам же стыдно будет!
— Как мне? Как мне? Я добросовестно занимался, а вот глядя на вас, все ассистенты ахнут; я им так и скажу: вот поглядите — чудо девица, три года умудрилась слушать курс и не запомнить из него ни слова.
Ленивые трусили, они считали его способным на такую выходку.
С Русалочкой у Степанова завязались самые дружеские отношения. Он, общаясь с девочкой по нескольку часов в неделю, подметил и угадал то, чего не видели классные дамы, не разлучавшиеся с детьми, так сказать, ни днем, ни ночью. Он обрывал Чиркову, выставлял напоказ ее невежество, ее черствость и эгоизм, говорил с презрением о дружбе, которая порабощает и развращает; фразы его были всегда безукоризненно приличны, но метки и злы, как удары хлыста. Русалочку он, напротив, поддерживал, умел возбудить в ней самолюбие, он ласково глядел ей в глаза, смешил ее, давал массу поручений, спрашивал на каждом уроке, чем заставлял учиться, и девочка под его влиянием выправлялась и делала заметные успехи. Весь класс без слов понимал и одобрял поведение Степанова.
Наконец занятия в первом классе кончились, вывесили расписание экзаменов, и девочкам дали свободу, назначив для подготовки к каждому экзамену по нескольку дней. Учителя прощались на последней лекции, в которой каждый как бы резюмировал итоги целого года и говорил последнее напутственное слово. Все речи были напыщенны, шаблонны, только Зверев сказал правду:
— Учились вы почти все скверно, и это стыдно, потому что я преподавал вам отечественную историю; часто я был раздражителен и зол, но вы могли и ангела вывести из себя. Спасибо Франк, Вихоревой, Назаровой, Быстровой, эти были добросовестны. А впрочем, для жизни вам хватит и тех верхушек сведений, которых вы нахватались.
Степанов взошел в последний раз на кафедру и, когда все утихли, начал так:
О вы, чувствительные души, —
Разиньте рты, развесьте уши…
Весь класс покатился со смеху.
— А затем… — заговорил учитель серьезно, переждав смех, — прощайте, мои большие маленькие девочки;
жил я с вами ладно, и работой вашей я, за исключением нескольких, доволен. Идите в жизнь смело и помните одно — Майков сказал: «Где два есть только человека, там два есть взгляда на предмет». А я вам скажу — есть предметы, на которые у всех может быть только один взгляд, один и абсолютный, это на все, что касается чести и нравственности; в этих случаях не торгуйтесь с собою, не спрашивайте ничьего мнения; прямо спросите свою совесть — честно это или нет? И каждая из вас найдет в себе ответ. Поступайте согласно этому ответу. Ну, прощайте, дай вам Бог всего хорошего, не поминайте лихом своего учителя!
Степанов смахнул слезу и вышел из класса.
* * *
Наконец начались экзамены и рутинно, благополучно шли один за другим. Выпускницы были теперь почти без надзора. В пределах института они были свободны, ходили без спроса в дортуары, лежали днем на кроватях с книжкою, ходили учить в скелетную, в рекреационную залу и, занятые, уже более не придумывали никаких шалостей. Готовились девочки большей частью по двое: одна читает, другая слушает. По какому-то молчаливому соглашению было принято, чтобы хорошая ученица брала себе в пару слабую и таким образом невольно подгоняла ее.
В швейцарскую то и дело являлись маменьки в сопровождении портних и модисток. По лестницам проносили узлы и картонки. Девочки, в минуту отдыха собравшись гурьбой, рассматривали модные картинки, выбирали материи из кучи нанесенных им образчиков.
Когда одну звали к примерке, за ней бежал чуть не весь класс. По стенам в дортуарах на наскоро вбитых гвоздях появились пышные белые юбки с оборками и кружевами. Многие уже носили свое белье, спали в тонких вышитых кофточках, но главный восторг девочек вызывали цветные чулки. Желтые, черные, красные, синие ножки бегали по вечерам в дортуаре, стройные пестрые ножки прыгали на табуреты, влезали на шкапики.
Различие между бедными и богатыми при выпуске, как и при приеме родственников, ощущалось мало. Выпускные платья у всех были одинаковые, белые кисейные или тюлевые, воздушные, с одинаковыми широкими голубыми кушаками. Двадцать лет тому назад в таком платье девушка могла еще появиться на любом балу. Платья для визитов были разные, но качество материи, кружев, отделки еще не имело значения для неопытных институток, а потому каждой нравилось свое, выбранное по собственному вкусу. Затем шилось третье, повседневное платье, и выпускной гардероб большей частью кончался этим. Остальные наряды предполагалось шить уже дома. Корсетница, m-lle Emillie, приготовляла для всего класса корсеты по шесть рублей за штуку. Выпускные шляпки опять-таки были белые и очень сходные по фасону.
Баронесса Франк тоже появлялась в дортуаре. Наде шили очень недурной гардероб, потому что Андрюша отдал на это все свои скопленные гроши. Он сам бегал к модисткам, сам приходил примерять сестре ботинки и перчатки, сам выбирал ей шляпку. Ему хотелось видеть своего Рыжика нарядной. В маленькой квартирке матери, состоявшей всего из трех комнат, он таки ухитрился выкроить в столовой уголок и устраивал там для Рыжика кунсткамеру из «штучек».
Баронесса была хронически печальна и обижена: так как у нее не было ни экипажа, ни лакеев, то свет, конечно, был устроен неправильно и ничего в нем хорошего не было. Она всегда была в черном, ее шею и голову окутывал черный шелковый шарф, на платьях красовались остатки дорогих кружев, и потому высокая, с гладко зачесанными еще черными волосами, она казалась элегантной аристократкой. Пальцы у нее были желтые и длинные, глаза полузакрытые, губы бледные, говорила она всегда по-французски и как-то подавляла Надю, девочке всегда было боязно около матери.
Екимова и Аистова оставались пепиньерками; им шили белье, корсет и выпускное платье от казны в счет будущего жалованья и все делали так же, как у других. Обе девочки не имели родных, а потому не страшились перемен в своей жизни, а, напротив, радовались той относительной свободе и авторитету, которые они приобретали, поступая в пепиньерки.
Салопова уезжала прямо в монастырь, в Новгородскую губернию, где у нее какая-то дальняя тетка была настоятельницей. Еще две уезжали в гувернантки. К каждому выпуску в канцелярию института приходили письма с заявками на гувернанток. Начальство вступало в переписку, выговаривало жалованье, получало задаток, на который справляло первый необходимейший туалет девочки и ее отъезд.
* * *
Наступил страшный и желанный час. Девочки встали утром своего последнего институтского дня и в последний раз надели казенные праздничные платья, тонкие передники, рукава, пелеринки, причесались особенно тщательно; последний раз пошли они на общую утреннюю молитву, в столовую и оттуда, еле напившись чаю, бросились в классы через большую залу, где все было приготовлено к последнему акту институтской жизни.
От входной двери вдоль залы был оставлен широкий проход, устланный мягким красным ковром. Направо и налево крыльями шли по семь рядов красных бархатных кресел. В первом ряду посреди каждого крыла стояло одно золоченое кресло, выдвинутое несколько вперед. Перед первым рядом — столик с программами и тисненными золотом билетами. Направо и налево — по два мольберта и на них большие черные доски с географическими картами. Затем, лицом к креслам, такими же двумя крылами, с проходом посередине стояли стулья для экзаменующихся девочек, а глубже — скамейки для второго класса и разных лиц, которым дозволялось присутствовать при публичном экзамене выпускных. Натертый, как зеркало, паркет, большие портреты в золоченых рамах, столы вдоль боковых стен, убранные розовым коленкором, с разложенными на них работами и картинами «кисти институток» — все придавало торжественный вид громадной комнате. А в окна глядело уже яркое майское солнце, мелькали тени проносившихся птиц; там, в глубине, старый сад трепетал распускающимися почками лип и берез, и жизнь звала девушек и обольщала их своими весенними чарами…