— Надо найти то, что за Сущим… Или создать.
Бездонна, темна и жутка была душа князя тьмы. Но и эту темь-жуть перешиб незвериный, нечеловеческий и небожеский голос несуществующего. Смертельно тошно Гедеонову было не оттого, что в тайники души его чуждый западал голос, но оттого, что голос этот был как будто его собственный: а может ли быть его голосом — голос дерзновения, разрушения и созидания?..
— Кто это? — екнул, сгибаясь в кольцо, Гедеонов.
В терновнике гаденький плюхнул вдруг, гнилой смех. Разлились мертвые смрады…
— А это что?.. Это ж мое родное… ничье больше… Кто смел?.. Ограбили! Карраул!..
Застыл Гедеонов. Небытие да смрады — это единственное его, никому доселе неведомое достояние — похитил несуществующий…
А в душу князя тьмы западал, заливая сердце его черной расплавленной смолой, неведомый клич дерзновения — такой близкий, казалось, произносимый рядом, но и такой далекий и непостижный, словно это был голос замирного, досущего:
— Раз-руша-ть!.. Жить над безднами!.. Дол-лой фальшивые векселя… В роде непорочного Агнца… Создадим сверхмиры! Сверхцарства!..
— Что за черт… — нудовал Гедеонов глухо и сумасшедше, весь в холодном поту, все еще боясь, что неведомый голос — его собственный. — Или и впрямь я спятил с ума? Бр-рр… Эй ты, кто там; говори толком, сволочь, мать бы!.. — затопотал он остервенело.
— Я — черт, — отозвалось из темноты сухо.
Отвалило у Гедеонова от сердца. Обыкновенный черт, что без толку скулит в веках о покорении и разрушении вселенной да и создании сверхмиров, не так уже был страшен.
Ибо ему, Гедеонову, мучительны и жутки были только близкие к воплощению зовы сверхдерзновения, сверхсозидания, как и голоса красоты, жизни творящей и предвечного пламени. Но скучны и смешны были мечты.
— Ну так по рукам? — стукнул черт в темное сердце Гедеонова. — Чего ж воловодить?
Но загнусил Гедеонов с ядом, крутясь волчком и костлявыми размахивая, длинными, словно жердь, руками:
— Ах ты, облезлый! Ах ты шарлота несчастная! А еще целишь быть царем жизни… Да ты и в подметки не годишься хлыстам этим куцопузым… Те, брат, не на словах, а на деле создают миры… А ты что создал за всю свою чертовскую жизнь? Попусту болтать — это ли называется творить?.. Мать бы… Нет… одно нам осталось: душить да гадить! — харкнул он яростно. — Ни на что мы больше не способны, нужно сказать правду! Одно осталось… Мстить за красоту! За радость! За солнце! Ах! Если б я создал миры… да наслаждался бы ими один-одинешенек… А так — лучше ничто! Но и в этом нет мне утешения… Ни в чем не было мне утешения… И не будет! А будет только одно — как загасить солнце?..
В звоне волн, звезд и цветов златокрылая качалась ладья. Пели хвалу рассвету сады. Гудели леса и водопады.
А хороводы мужиков, к горным подымаясь вершинам, воздевали ликующие руки:
— Солнце!..
Яркий свет, ринувшись грозным прибоем на горы, леса, гнал в темные провалы, непролазные дебри и глухие заросли сгибающихся в кольца, шипящих, разливающих яд гадов, жутко хохочущих, с желтыми, мертвыми глазами сов.
В тьме провалов верещала люто, корчилась нечисть, киша под темными навесами глыб. И скрежетал зубами в смертной нуде, забившись в глубь расщелины, Гедеонов.
А светлый гул и хвалы гремели все ярче и величавее. И белокрылые ангелы сыпали нетленные цветы…
Неприступный ударил в загорелые лица мужиков огонь. С высоты, от Престола, сходил по алой лестнице Света Крутогоров, неся зажженное в ночи Солнце.
— Свобода! — ликовали хороводы. — Радость — Солнце!..
Охваченные грозным трепетом, падали ниц люди, птицы и звери, склонялись сады и леса, приветствуя ярко-алое Солнце, зажженное в ночи…
Книга четвертая
Проклятье и смерть городу!
Загорская пустынь — древняя пустынь.
В высокой, замшелой, с грозными бойницами каменной ограды, по диким, крутым срывам старые теснились, облупившиеся башни, часовни, кельи, обросшие глухой крапивой и бурьяном. Под ними перепутывались подземные, полуобвалившиеся потайные ходы. В древнем, низком, узкооконном соборе над литого серебра царскими вратами висела на широкой шелковой ленте темная чудотворная икона Спаса Нерукотворного в золотой, убранной драгоценными каменьями ризе, с двенадцатью хрустальными неугасимыми лампадами перед старым резным кивотом.
Прозорливицы схимники и старцы в пустыни не переводились с истари.
Но в монастырь, заброшенный в непроходимых глухих лесах, среди отверженцев и язычников, никто не заглядывал. Туда только ссылали провинившихся монахов.
Прежде хоть из дальних краев приходили богомольцы на поклонение древнему Спасу. А теперь и они, прознав, что игумен — сатанаил, перестали ходить.
Вячеслава забубенная братия Загорского монастыря избрала-таки игуменом: по Сеньке и шапка.
Но злыдота не давала покою Вячеславу даже и теперь. На миру жгла, клеймила его курвелем, хабарником, чертовым прихвостнем. Харкала ему в глаза всюду, где бы ни встретила.
Чернец бил челом Гедеонову.
И в старую лесную келью по ночам врывались стражники, черкесы. Разоряли амвоны, престолы. Ломали двери, били окна. А злыдоту гнали на все четыре стороны: тюрьмы были попереполнены, забирать некуда было.
Как неприкаянные, бродили злыдотники по глухим дебрям, нигде не находя себе пристанища…
Феофан погиб. Ибо, если бы был жив, стражники побоялись бы трогать его келью, чтобы не накликать на себя бед, не разозлить мужиков и не раздуть пожара. Без Феофана же расправа с злыдотой была легка.
Ушел Феофан из мира. Открывать солнце Града толпе двуногих — для него было все равно, что отдавать пьяным и смрадным блудникам чистое тело девушки. И он ушел в скалы, замкнув душу свою навеки…
За ним ушла из мира и Дева Светлого Града.
А Неонилу, духиню Феофана, Вячеслав, отыскав тайком в моленной лесовика, увез в монастырь.
Говорил, что к мужу. Но Неонила хоть и знала, что в монастыре Андрон был звонарем и сторожем собора, — не верила все-таки Вячеславу. И ждала от него каверз.
Так и вышло.
В первую же ночь игумен, справляя в потайной каменной подземной келье, вделанной в древнее основание собора, по Феофане тризну, задал с забубенной своей братией и гулящими девками такую пирушку, что чертям стало тошно.
Как ведьмы, крутились по келье и топали лихо красные, потные пьяные девки. Хватали на перегиб монахов. Падали с ними на пол. Лазили на корячках, гогоча дико и ярясь…
Только недвижимая Неонила сидела в углу пригорюнившись и низко опустив голову.
— А-а… — потягивался на диване Вячеслав лениво. — Аль по старику взгоревала?.. Издох ведь, пес — колом ему земля!.. Ать?.. Да и разве не знашь?.. Стражники забирают в тюрьму, кто за него… Брось его!.. Право… А то гляди… Дух живет где хощет… Забудь, а?.. Лучше Тьмяному поклоняться… Тоже Бог — не хуже других…
Но горела в сердце Неонилы незаходящим светом древняя радость.
— Чтоб я да отреклась?.. — встав, подступила она строго к деверю и суровые вскинула на него гневные глаза. — Да ты в своем ли уме?.. Нету благодетеля… Так что ж?.. Мне ли, полонянке, горевать?..
Грузный какой-то, саженный монах, схватив ее в охапку, пустился с ней в дикий громовой пляс, ахая железными каблуками о пол, словно десятипудовыми гирями, и выкрикивая какую-то присказку под шум и визг свирепой оравы…
— Отвяжись, курвель!.. — хляснула его Неонила наотмашь. — Постылы вы все мне, обломы!.. С вами только вешаться, а не любиться…
— А Поликарп не постыл?.. — подскочил к ней осклябившийся Вячеслав, скосив на нее узкие глаза потаскушки. — Чем наш брат хуже хлыстов, а?..
Толстый монах, наахавшись вволю, бросил Неонилу на диван. И уже, расстегнув ворот и длинные подхватив полы мантии, пошел в лихую присядку, загрохотал и закрякал:
Эк, ты ж меня сподманила,
Эк, ты ж меня сподвела!
Д’ молодова полюбила,
А за старова пошла!
— За Поликарпа пошла, шкуреха!.. — скрючившись и вцепившись в подол Неонилиной рубахи, прохрипел Вячеслав.
— Это я вовсе про тебя, батя… — ухмыльнулся толстый монах. — Ты ей не пара, ей-Богу.
И загремел, подскакивая к Неониле:
Ой, ты ж моя писаная,
Ой, на что ж ты меня высушила!
Привязала сухоту к животу,
Рассыпала печаль по ночам!..
— От так сухота! — реготали валявшиеся на полу пьяные монахи. — В десяток-то пудов, почитай, и не уберешь?..
А толстяк, не унимаясь, тряс пузом:
Эх, хорошо тово любить,
Кто жалобно просит!
Праву ногу поддевает,
Левую заносит!
Вячеслав тормошил Неонилу. Пытал ее: