дамокловом я у Ашукиных – смешная фамилия! – в книжке прочла, «Крылатые слова» называется).
«Ну это как посмотреть, Татьяна Егоровна!» – и чакает. «Да надоел ты мне хуже горькой редьки! Ступай вон на Верку свою смотри – чего на мене смотреть!» «Успеется, Татьяна Егоровна! – и снова чакает, своим «дамокловым мечом»! – А смотреть я обязан. Вот ваша внучка…» «Ты мою внучку не трожь!» Ноги мои словно из ваты: мы вату вокруг елочки кладем – это снег! – и посыпаем конфетти… Сейчас он про Алешу скажет… «Ничего с ней не случится. А я обязан сигнализировать». «Вот и сигнализируй своей Верке. Нечего к добрым людям среди ночи вламываться. Одиннадцатый час – матерь Божья! – одиннадцатый час на дворе! Ступай, кому я сказала!» Звяканье чашки о блюдце – ми-ре, ми-ре… Будто на пол что упало… И возня… мыши так шуршат… Передвигаю ноги, а на них кандалы… страха… Вижу, бабушка что-то сует дядь Саше в карман. Тот красный, фуражку снял, лысину платком трет, волосина, что обычно плешь прикрывает, болтается, словно веревка. «Татьяна Егоровна, я при исполнении!» – «Ну и пес с тобой!» – «Татьяна Егоровна!» – «Бери и ступай к едрене матери!» Бабушка с силой заталкивает что-то дядь Саше в карман. Тот «шары выпучил», рот раззявил и шипит. Потом вздрагивает: кто-то вставляет в дверь ключ. «Смертушка моя пришла! – бабушка крестится. – Прости Господи, грех на мне!» Папа – с мороза щеки горят, при полном параде, медальки звяк-звяк – вваливается на кухню и оседает, словно пустой мешок, на табуретке: «Фу, лифт, собаки, отключили!» Мама – в парике и в белой пуховой шали – утирает пот со лба, ставит на стол сумку, выдыхает холодок: «Как ишак на себе тащила. Только не сжирай сразу». И зыркает на меня. Дядь Саша бросает на маму голодный взор, будто это она для него «тащила» «как ишак» – а что тащила, пока не знаю. Вытаскиваю из сумки сверток – новогодний подарок в красивой картонной коробке (такие только в кэгэбе дают)!
«Что бы вы все делали без отца?» – папа покачивается на табуретке, мама обреченно машет рукой и шлепает с кухни в комнату: на дядь Сашу ноль внимания. «Здравия желаю, товарищ майор!» – робко пищит дядь Саша (вот так же Аленка пищит, ей-богу!).
«И я говорю, – папа вот-вот рухнет на пол. – Разве простым смертным такие подарки дают, а?» «Никак нет, товарищ капитан!» – дядь Саша лупит ладошкой по виску. «То-то! Вот тебе, Сашок, подарок подарили? – Дядь Саша мотает головой: нет, мол. – А я что говорю?» Папа клюет носом, всхрапывает. «Давай отсюда! – шипит бабушка на дядь Сашу и тянет его за рукав к двери. – Ночь на дворе». Мама – без парика и пуха – вырастает в дверном проеме, сладко зевает: «А тебе чего надо-то, Саш?» «Так я, Нюрочка, – дядь Саша вырывается из бабушкиных клешней, – того, я… Татьяна-то ваша опять загуляла, так сказать…» Дядь Саша стреляет в меня оплывшим глазком. Я прикрываюсь картонной коробкой – на ней нарисована елка с красной звездой на верхушке – словно щитом. «Ты почему еще не в постели?» – рычит мама – папа вскрикивает со сна: «Кто здесь?» «Младший лейтенант Давыдкин!» – рапортует дядь Саша. «Смирно!» – командует папа. «Прощелыга проклятый, и эта шалавая растет», – бубнит мама и пытается стянуть с папы шапку и шинель – тот машет руками перед маминым носом: «Отставить! Отвечать по форме!» Мама – чертыхаясь «прощелыга чертов, залил шары, и эта шалавая растет, матери завтра в шесть часов вставать, а они, собаки проклятые!» – зевает во всю ширь рта и ушлёпывает прочь. Дядь Саша надувает грудь, по-рыбьи пучит глаза: «Товарищ майор, ваша дочь Чудинова Татьяна…» «Врет он всё, – встревает бабушка, – не было ничего». «Как это не было? Я сам видел!» – дядь Саша вытирает лысину – она блестит, словно паркет в кэгэбэшном санатории. «Да что ты видел-то? Рупь ты видел, вот что!» «Да я…» – дядь Саша двумя пальчиками вытаскивает из кармана смятый рубль и, брезгливо морщась, отбрасывает его «к едрене Фене», словно это не рубль, а тряпка, которой стирают с классной доски каракульки, начерченные мелом (мы на переменках друг в друга мокрой тряпкой кидаемся, до тех пор, пока Степанида Мишка не войдет в класс, – кто последний не успел увернуться, тот стрём (недавно я была стрёмом, а Заходер с Ге́рисом – дураки несчастные – орали на всю Ивановскую: «Чуда-Юда стрём! Чуда-Юда стрём!»)).
«Ах ты гнида паршивая! – рычит папа. – А ну встать!» Дядь Саша – с него льет в три ручья! – плюхается на табуретку. «Георгий Иваныч… я…» «Я тебе глаз на жопу натяну!» – буянит папа. Бабушка крестится: «Слава тебе Господи, обошлось!» – хватает меня за руку и тащит в крохотную спаленку: Галинка уже десятый сон досматривает. «И больше твово пущать не стану, и не проси!» – строжится бабушка. Я без сил падаю на постель и досматриваю одиннадцатый сон, который витает над моей головой, – и в этом сне мы с Алешей увертываемся от мокрой тряпки, которой в нас запустил дядь Саша, а папа натягивает на его толстую задницу свою майорскую звездочку. «Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а!..»
На календаре 27 декабря, на термометре 27 градусов ниже нуля, окна покрыты причудливым ледяным узором – сквозь толщу льда не разглядеть, что там, за окном (иногда мне кажется, что мамино и папино сердца схватились плотным узористым льдом, а разбей ты этот лед – и сердец-то никаких нет…).
Я сижу в классе с открытым ртом – и еще тридцать два рта открыты в предвкушении оценок за вторую четверть и за полугодие, которые вот-вот объявит Степанида Мишка. Она размазывает помаду по подбородку, чешет голову, расковыривая пальцем лаковую корку на прическе (с этой лакированной прической Мишка похожа на рыбу с начесом).
«Алексашкина, – трубит Степанида Мишка. Ленка Алексашкина вздрагивает (боится, наверное, своей трехгорлой бабки). – Русский – четыре, чтение – четыре, математика…» (Завиток узора на окне напоминает твой профиль, а вот эти два кружочка будто стеклышки твоих очков…)
«Буянова, – Степанида Мишка выпучивает глаза, размазывает помаду по подбородку. – Русский – пять, чтение – пять, математика – пять, пение…». Степанида Мишка разряжает обойму пятерок в нас, полоротых, ожидающих своей участи. Аленка – косички топорщатся – косится на меня, я улыбаюсь – ее рот расползается в улыбке, но тут же улыбка превращается в куриную гузку, Аленка опускает глаза, отворачивается, шепчется с Сусекиной. «Кузьменко, – Кузя округляет глазки – на куклу похожа. – Русский – три, – Степанида Мишка делает акцент на цифре «три», пялит на Кузю свои рыбьи глаза, – потому что не старалась: