Придраться к Бунину, интеллектуально беззащитному, было совсем не трудно. Как только речь касалась понятий отвлеченных, он, не замечая этого, терял почву под ногами. Лучше всего ему удавались устные воспоминания, импровизации - не о Горьком или Блоке, а о ресторанах, о стерляди, о спальных вагонах петербургско-варшавской железной дороги.
- Это бритая лошадь! - скажет он об одном уважаемом политическом деятеле, и сразу какой-то туман прояснится: действительно, лошадь и бреется!
Вот в таких "предметных" образах была сила и прелесть Бунина. Кроме того, разумеется, личный шарм! Коснется слегка своим белым, твердым, холодноватым пальцем руки собеседника и словно с предельным вниманием, уважением сообщит очередную шутку... А собеседнику мерещи-тся, что Бунин только с ним так любезно, так проникновенно беседует. Да, колдовство взгляда, интонации, прикосновения, жеста... До чего этим шармом была богата старая Русь, и куда все девалось? Среди новых беглецов все налицо как полагается: талант, эрудиция, подчас убеждения, идеалы, а благодати шарма, обаяния - нет и нет.
Если по соседству с Алдановым неизменно приходила в голову сказка о голом короле, то с Буниным судьба сыграла совсем противоположного рода шутку, душевно ранив его на всю жизнь... Бунин, с юношеских лет одетый изящно и пристойно, прохаживался по литературному дворцу, но был упорно провозглашаем полуголым самозванцем. Это еще в России, при вспышках фейерверка Андреева, Горького, Блока, Брюсова.
Нетрудно заметить, что именно российская катастрофа, эмиграция, выдвинула его на первое место. Среди эпигонов за рубежом он воистину был самым удачным. А в Советском Союзе теперь о Бунине пишут: "так и просится в хрестоматию...", не догадываясь, что место большого писателя отнюдь не в школьных пособиях.
Итак, Бунин легко занял первое место в старой прозе; молодая, вдохновляемая европейским опытом, определилась только в середине 30-х годов и должна была еще воспитать своего читате-ля. Но стихи Бунина вызывали улыбку даже в среде редакторов "Современных записок". Он их, кажется, не печатал больше и не писал до Второй Отечественной войны, когда круг историчес-кий опять сомкнулся и снова появился спрос на отечественный пейзаж с коровьим мычаньем и запахом полыни или парного молока. Говорят, что мастера социалистического реализма теперь смакуют вирши Бунина, восхищаясь их монолитностью.
Горький опыт непризнания оставил у Ивана Алексеевича глубокие язвы: достаточно только притронуться к такой болячке, чтобы вызвать грубый, жестокий ответ.
Имена Горького, Андреева, Блока, Брюсова порождали у него стихийный поток брани. Видно было, как много и долго он страдал в тени счастливцев той эпохи.
Бунин прошел мимо всего русского символизма, не задетый им нисколько, упорно продолжая перекликаться с дубравами, березками и жаворонками. Осмеянный, но самостоятельный отщепе-нец, он теперь мстил своим мучителям, брал реванш. Нельзя сомневаться, что для современного политбюро стихи Бунина все еще понятнее и ближе, чем поэмы Андрея Белого или Анненского.
К чести Ивана Алексеевича надо признать, что он не кривлялся, не подражал, не бежал за модою, оставался почти всегда самим собою: гордым зубром, обреченным на вымирание.
Тексты Бунина как будто уже знакомы нам по произведениям других, более ранних авторов. Но "делает" он свои вещи, пожалуй, лучше самых великих предтеч. Это закон эпигонов! Бунин описывает ветлы на заливном лугу и щиколотки баб, может быть, удачнее Тургенева или Толсто-го. У него вино пьют из фужера... Но заслуги Тургенева и Толстого не в этом или не только в этом.
Можно проделывать чистенький акробатический номер в губернском цирке, над прочно растянутой сеткой... Это судьба эпигонов. То ли дело первые циркачи, которым приходилось кувыркаться с трапеции на трапецию без спасительной сетки внизу.
Замечательно, что "последователь" Бунина Зуров, то есть эпигон эпигона, еще искуснее описывает поцелуй крестьянки или зимний наст. Тут выражена какая-то закономерность.
Бунин на собраниях или в гостиной был наряден и любезен. Тщательно выбритый, с белым лицом, седой, иногда во фраке, подчеркнуто сухой и подтянутый, дворянин, европеец.
- Это он после того, как ему вырезали геморрой, начал себя так держать! - уверял Иванов, еще больше оттопыривая нижнюю губу.
Ночью на Монпарнасе, у "Доминика" или в "Селекте", подсаживаясь к нам, Бунин был муже-ственно изящен и прост. С ним нельзя было, да и не надо было, беседовать на отвлеченные темы. Не дай Бог заговорить о гностиках, о Кафке, даже о большой русской поэзии: хоть уши затыкай. Любил он черезмерно Мопассана, которого французы не могли считать великим писателем, как и американцы Эдгара По! Что не мешало обоим этим литераторам сводить с ума Россию.
Боже упаси заикнуться при Бунине о личных его знакомых: Горький, Андреев, Белый, даже Гумилев. Обо всех современниках у него было горькое, едкое словцо, точно у бывшего дворового, мстящего своим мучителям-барам.
Он уверял, что всегда презирал Горького и его произведения. Однако лучшая по старым вре-менам поэма Бунина "Лес точно терем расписной..." была посвящена в первом издании Максиму Горькому. Позже, в эмиграции, он перепечатывал ее уже без посвящения.
- Не трогайте о. НН!- выкрикивал он вдруг в порыве какого-то душевного великодушия, хотя мы ничего дурного об о. НН не собирались говорить. - Не трогайте его, это мой Митя!..
Тут, конечно, любопытное противоречие, бросающее свет на процесс творчества Бунина и на ограниченность его кругозора: в "Митиной любви" герой кончает довольно банальным самоубий-ством, тогда как на самом деле молодой человек из его повести постригся в монахи и вскоре стал выдающимся иереем.
Натуральной склонностью обиженного в молодости Бунина было высмеять, обругать, унизить. Когда богатый купец угощал Бунина хорошим обедом, он, показывая независимость, привередничал, браковал вина, гонял прислугу, кричал:
- Да если бы мне такую стерлядь подали в Москве, так я бы...
Глядя на него, можно было легко поверить, что в России неплохие люди, единственно чтобы показать самостоятельность, мазали горчицей нос официантам и били тяжелые зеркала. А ресто-ратор это понимал не хуже Фрейда или Адлера.
Бунин интересовался сексуальной жизнью Монпарнаса; в этом смысле он был вполне запад-ным человеком - без содроганий, проповедей и раскаяния. Впрочем, свободу женщин он считал уместным ограничить, что сердило почему-то поэта Ставрова.
Семейная жизнь Бунина протекала довольно сложно; Вера Николаевна, подробно описывая серую молодость "Яна", позднейших приключений его не коснулась, во всяком случае, не опубликовала этого.
Кроме Кузнецовой - тогда молодой, здоровой, краснощекой женщины со вздернутым носи-ком,- кроме Галины Николаевны, в доме Буниных проживал еще Зуров. Последний был отмечен Иваном Алексеевичем как "созвучный" автор, и его выписали из Прибалтики. Постепенно, под влиянием разных бытовых условий, Зуров вместо благодарности начал испытывать почти нена-висть к своему благодетелю. К тому же, несмотря на заботливый уход Веры Николаевны или по причине его, Зуров вдруг тронулся рассудком, подвергаясь периодически припадкам помешатель-ства. Он уже давно писал огромную эпопею "Зимний дворец", которую по многим причинам не мог или не желал печатать в эмиграции.
В свои последние годы Бунин сообщал гостям, насмешливо кивая в сторону комнаты Зурова:
- Вот "Войну и мир" все пишет, ха-ха-ха.
Рассказывая мне об этом в Нью-Йорке, Алданов неизменно добавлял:
- Уважаю, очень уважаю, но сам я не могу десять лет работать над одной вещью.
Когда Алданов писал пьесу для театра Фондаминского, он систематически прочитывал все известные драмы: новые и классические.
- Хороших пьес нет! - сообщил он мне с некоторой печалью.
Мы сидели наверху в "Мюра". Бунин только что вернулся из Италии и с радостью повторял слова, недавно сказанные Муссолини о том, что он не позволит поделить Испанию на две части! Надо было, конечно, объяснить Алданову, почему он не заметил хороших пьес, но тут Бунин вме-шался и рассказал, что тоже когда-то начал писать трагедию, но неудачно, и поэтому уничтожил рукопись.
- Вот этого я не понимаю,- хозяйственно упрекал его Алданов.- Ну, отложите в сторону, спрячьте. Когда-нибудь пригодится!
- Это бы меня беспокоило,- нехотя поучал Бунин своего друга.- А сжег, конец!
Кузнецова, кажется, была последним призом Ивана Алексеевича в смысле романтическом. Тогда она была хороша немного грубоватой красотой. И когда Галина Николаевна уехала с Марга-ритой Степун, Бунину, в сущности, стало очень скучно.
Бывало, на юге, в Грассе, утром выходит из комнаты Ивана Алексеевича Кузнецова и обраща-ется к Вере Николаевне (заикаясь, со вздернутым смазливым носиком):
- Иван Алексеевич получил очень интересное письмо из Парижа...