Потом пригласили с докладом Пепеляева, кронштадтского комиссара Государственной Думы. Он уже делал свой доклад Временному правительству, теперь позвали его и сюда. Кронштадт был – как острый кол, воткнутый в бок Исполкому: какая-то ещё одна мощная сила или даже отдельная республика, ещё более левая и ещё более грозная, чем Исполнительный Комитет мог сам себя вообразить. Вся русская провинция им здесь представлялась как тёмное пятно потенциальной реакции – а Кронштадт вот проявился неукротимо красным кинжалом, всех дразнящим, никому не подчинённым, ещё новой яростью революции, не испытанной нигде. (Оттого ли, что три зимы просидели без войны, во льдах?)
Пепеляев, кажется, столького там насмотрелся, что уже научился говорить об этом без истерики. Да был он от природы круглолицый устойчивый здоровяк. Рассказы его не вызывали никаких сомнений в правдивости, то же самое три дня назад слышал Исполком и от своего посланца туда. Убито офицеров около ста, а из живых почти нет не избитых, все морские и сейчас под арестом, сухопутные – частью. Путаница Советов: сперва – Совет революционного действия, потом три отдельных – морской, солдатский и рабочий. Был момент – начало как будто успокаиваться, но приехали большевицкие агитаторы с Выборгской, опять всё взбуровили. Тревожные слухи трясут Кронштадт: то один полк ожидает нападения от другого, то – что будут всех разоружать, то – что где-то в Кронштадте есть электрическая кнопка и если её нажать – взлетят на воздух и город, и крепость, и корабли. Несколько раз склонялось к порядку – и несколько раз опрокидывалось опять в анархию. Очень возбуждающе действуют в Кронштадте слухи о разногласиях между петроградским Советом и Временным правительством.
Красный остров – всех жёг, будоражил. Но придумать ничего не могли другого, как послать туда ещё депутацию, Скобелева конечно.
Заседание сегодня было воистину безконечное, сорок вопросов.
То лихорадило срочным сообщением, что не пропускают в революцию наших товарищей: какие-то Лурье и Штейнберг телеграфируют из Стокгольма дать указание консулам – всех пропускать, кто просит виз. И постановляли: указать правительству.
То капризничал Соколов: он привык во всём везде участвовать (лишь не успевал повсюду бегать) – как же мог ИК не включить его в Контактную Комиссию с Временным правительством! – а он так защищал её вчера перед Советом! Он так и просил теперь откровенно: кооптировать его в КК!
Разгорелись большие прения о тяжёлом артиллерийском дивизионе. Фронтовое командование требовало его на фронт, аргументируя, что тяжёлая артиллерия нужна именно там. А тут, в Петрограде, было же своё постановление: все, кто участвовал в революции, не должны выводиться из Петрограда. Но и от фронтовых частей уже стали приходить нарекания: что за привилегии петроградцам, а нам и отдохнуть нельзя?
Затем увидели другую опасность: что делается с солдатскими депутатами? Они избрали свой тоже как бы исполком – Исполнительную комиссию, и та действует всё более самостоятельно, не подчиняясь главному ИК, а настроение её, доносят, совсем не то, что у нас здесь: даже и монархические настроения возможны, по несознательности тёмных солдат. И так это грозит расколом наших сил и большой опасностью для революции – созданием второго революционного центра. Нужно эту новую ИК обуздать, поставить на место, срочными мерами повлиять и на настроение её, и на состав.
И тут всё сошлось на Станкевиче: ему и возглавить эту работу – убрать (переизбрать) из Исполкома неподходящих тут солдат, а выбрать подходящих. И возглавить саму солдатскую Исполнительную комиссию.
Да Станкевич ведь и пришёл – опережать революцию?
У Сусанны. Собираются ехать на еврейский митинг.Кто-то из пришедших сказал, что в сегодняшнем митинге для него главное – возможность быть самим собой.
И Сусанна согласилась, как верно выражено. Действительно, вся их привычная, обычная жизнь – адвокатская, московская, культурная, вся она носила какой-то вид – не притворства, нет, но как бы лицедейства, какой-то условной игры. Они годами, да всё своё существование, выступали будто добровольными, а если вдуматься, то невольными участниками, по сути, чужой жизни. Они и сами уже забывались, забылись, они и на самом деле видели в той жизни интерес, и даже горячо прилагались к ней, и могли бы так вовсе забыться, если бы постоянно не угнетало их притеснение их народа – или вот миг великой очищающей революции не привёл бы их к опоминанию.
Опоминание – как самоосознание, большое внутреннее очищение: кто они воистину, в эту дальнюю страну занесенные, как песок ветром. И сама Сусанна – кто? вот, забывшая и синагогу, и субботу, – а сейчас, в миг сердечного соединения со своими, с волнением радости ощущая это возвращение к родному, – вот сейчас они пойдут туда, где открыто и гордо соберутся все свои, тысячи своих, только свои. И первый оратор будет – не лучший из адвокатов, не общественный или партийный деятель, не депутат Думы, – но главный раввин Москвы Мазе. Тот, кто только и мог объединённо выразить, просветлённо соединить их всех.
Давно, давно не была Сусанна в синагоге – тем возбуждённо-радостней теснилось в груди: идти и слушать раввина. Счастливый возврат.
Только Давид ранил цельностное настроение: позубоскалил, что это опять начинаются патриотические концерты. Но, видя, как жена огорчилась, попросил прощенья. Сам он ушёл в свой Комитет Общественных Организаций.
Не понимал он и даже сердился, а Сусанне эти дни принесли ещё и такую радость освобождения: от никогда не называемой вины перед менее удачливыми, перед теми, кто застрял за чертой или даже не пытался оттуда выбиться.
С особой нежностью она встречала тех своих спутников, которые дожидались дома субботней зари, не имея права двинуться раньше, и вот только теперь подъезжали.
Первая из них приехала Ханна Гринфельд, вдова, троюродная тётка Сусанны по матери, – высокая, худая, под шубой – ещё в белом шерстяном платке на плечах, она зябла. Сусанна встретила её весело, но осеклась, – Ханна была очень торжественна, а без улыбки. Сказала:
– Это ведь будет сегодня, как если бы нам встретиться и с нашими умершими.
Сусанна – не поняла сразу. Но не успела переспросить – тут же вслед вложилась в неё эта мысль и показалась замечательно верной: да, такая массовая наша сходка и во главе с раввинами – да, это будет как бы соединение всех-всех, и с покойными мамой и папой тоже. Да.
Торжественность сообщалась и тем, что не все сели к столу перекусить, Ханна и ещё пожилой родственник Давида не сняли верхнего, а сидели в креслах, как бы ожидая, что с минуты на минуту поедут.
А разговор, естественно, вращался о главном: о том, как падают цепи с евреев – одна за другой, почти ежедневно: снимаются ограничения в одной области, другой, третьей, – почти ежедневно, а кажется – всё ещё не быстро.
Но это – и не внешний дар судьбы евреям: это дар – взятый собственными руками.
Молоденькая, хорошенькая Руфь, которую Сусанна с любовью направляла и воспитывала как повторение бы самой себя, воскликнула, блестя глазами:
– Вся смелость и прямота этой революции и определились нашим духом!
Да, динамичный дух наш участвовал, конечно, не мог не участвовать при обвисающем русском, – но и голов мы сложили за то достаточно.
Но если так ярко проявился еврейский дух, то следует ждать и яростной реакции против него?
Да! Тысячи погромщиков притаились! – встречала Руфь. Они не могут примириться с тем, что произошло. Они спустились в то святое подполье, где раньше выносились революционные приговоры, – и теперь оттуда помышляют, как вырваться со своими озверелыми дубинами.
Перебрасывались тревогой: ведь там и сям мелькало в газетах – то о подготовляемом погроме, то, кажется, уже о начавшемся, то о массовой перевозке поездами антисемитской литературы. Правда, всё вослед и опровергалось.
Да, все успехи евреев на чужой почве всегда кажутся такими хрупкими! – один грубый посторонний удар – и всё терпеливо построенное рухнет.
– Вот такие, из чёрного автомобиля…
Они прячутся в толпе и со всеми приветствуют – а сами скрытые, прежние! Они, конечно, будут действовать. Разве они так легко отступятся от прежних привилегий? Конечно, теперь нельзя открыто хвалить старый порядок – но можно дискредитировать новый. Они станут вливать свои ядовитые капли против новой власти. Например, будут подстрекать: скорей к идеальному обществу, долой постепеновщину и реальную политику! Удобная форма! Уже ловили охранников, произносящих левые речи. На самом деле никаких крайних левых даже не существует. Это – правые провокаторы раздувают крайних слева, чтобы Россия свалилась.
Да вот и пример: эти необузданные митинги домашней прислуги и кем-то брошенный лозунг «ещё одной революции», теперь – прислужной. Какой вздорный лозунг. Прислуга, даже лучшая, начинает не повиноваться, оспаривать, – но так развалится сама обыденная жизнь… Обывательскими низами революция понята как что-то вроде масленицы: прислуга пропадает на целые дни, с красными бантиками катается на автомобилях, возвращается домой к утру, чтобы только помыться, поесть, – а там опять на гулянье. А другие – принимают на ночь солдатскую компанию и кутят, спать не дают.