приклеенными усами, ровным рядком, которого никак не мог добиться стареющий физрук. Чайка, Фил, Тоша, Фурса – в колонне не было Шамшикова, которому доверили снимать. Под всеобщий визг Копылов воздвиг хоругвь – рейку, на которой скотчем была примотана отцовская фотография. Подражая монахам, Пальцы запели:
– Паа-а-а-а-п-и-и-ик! Слава Паа-а-а-а-пику-у-у!
Коридоры полны народу, каждый класс толпится у своего подоконника. Шестые, у кого подоконника не было, боязливо вжимались в стеночку. Седьмые жадно вглядывались в незнакомую игру, казавшуюся такой взрослой. Восьмые срывались с насиженных мест и вились вокруг, крича: "Папик! Папик!". Девятые смеялись, мацали бутафорские животы, тоже становились в колонну, маршировали, чтобы оттечь к новому подоконнику. Десятые неторопливо фотографировали – им не поступать и не отчисляться, они в межвременье, связывают верхи с низами. И сами одиннадцатые подняли головы – да, хорошо, мы оценили, вскоре поделимся с однокурсниками.
Учителя шли мимо.
Только изгои таращились слепо, из глубока, из костного ила собственных унижений. Изгои смотрели без ненависти, но и без осуждения, и эти взгляды были видны отовсюду – поодиночке, из угла, из гниющей и смеющейся кучи. Так посмотрел даже один учитель. Прежде они таились, но отверженных высветила вспышка всеобщего праздника. Гонимые не просто не хотели быть его частью, а тихо оставались чем-то иным, отдельным миром, где было так много тёмных глаз, так много обветренных губ.
– Паа-а-а-а-а-п-и-и-ик! – Копылов, вздымая хоругвь, исполнял гимн. У Фурсы всё время отклеивались усы, а из-под рубашки выпадал подсдутый воздушный шар. Чайкин шагал мужественно и возвышенно, ему даже шло. Гапченко, который поначалу подпрыгивал и щерил прыщавое личико, теперь отстал, заоглядывался, вдруг оторвал усы и, прижавшись к незнакомой девушке, лопнул об неё шар. Окончательно процессия распалась, когда на её пути возник Локоть.
Психолог не стал ничего выяснять. Он вырвал у Копылова хоругвь, осторожно отлепил фотографию и вернул Филу осиротевшую рейку. Тот принял безропотно, двумя руками. Толя Фурса икнул и беспомощно заморгал. Вова Шамшиков сделал вид, что снимал стенку. Чайкин хмуро разглядывал возникшее препятствие.
Коридор притих. Обычно учителя кричали, грозились вызвать и отвести, но Локоть был тих. Он и не учитель вовсе. Так, психолог. Потянуло сквозняком, с которым пришла угроза чего-то неизъяснимого. Всем стало не по себе, будто отворилась дверь в тёмную комнату. Народ заоглядывался, а девушки захлопнули рты, смутившись, что за ними подглядывают. Было слышно, как в кабинете мел скрипел о доску. Локоть рос, заполнял собой тишину, сковывал и леденил. Обкусанные губы искривились в усмешке, и Пальцы отступили, не выдержав лица с оспинками.
Зато оживились изгои. Они заухали, отпустили только им понятные шутки, выправили взгляд, сбились в копошливые кучки. Гонимые любили Локтя, и наслаждались тем, что другие не понимают его. Это была их маленькая утопия, законы которой знали лишь избранные. Сейчас Локоть отомстит, унизит прилюдно, как они – нас, но психолог вдруг улыбнулся, подмигнул девочкам и пошёл по своим делам. По пути Локоть легонько касался изгоев,