— Воротимся назад! — предложил Маклаков. Потом поправил шапку, застегнул пуговицы пальто и задумчиво сообщил: — А я, брат, уезжаю. В Аргентину. Это в Америке — Аргентина…
Климков услыхал в его словах что-то безнадёжное, тоскливое, и ему тоже стало печально и неловко.
— Зачем это так далеко? — спросил он.
— Надо…
Он снова остановился против освещённого окна и молча посмотрел на него. На чёрном кривом лице дома окно, точно большой глаз, бросало во тьму спокойный луч света, свет был подобен маленькому острову среди тёмной тяжёлой воды.
— Это его окно, Миронова, — тихо сказал Маклаков. — По ночам он сидит и пишет…
Встречу шли какие-то люди, негромко напевая песню.
Это будет последний
И решительный бой…
— говорила песня задумчиво, как бы спрашивая…
— Надо бы перейти на другую сторону! — шёпотом предложил Евсей.
— Боишься? — спросил Маклаков, но первый шагнул с тротуара на мёрзлую грязь улицы. — Напрасно боишься, — эти люди, с песнями о боях, смирные люди. Звери не среди них… Хорошо бы теперь посидеть в тепле, в трактире… а всё закрыто! Всё прекращено, брат…
— Пойдёмте домой! — предложил Климков.
— Домой? Нет, спасибо…
Евсей остался, покорно подчиняясь грустному ожиданию чего-то неизбежного.
— Слушай, какой ты, к чёрту, шпион, а? — вдруг спросил Маклаков, толкая Евсея локтем. — Я слежу за тобою давно, и всегда лицо у тебя такое, точно ты рвотного принял.
Евсей обрадовался возможности открыто говорить о себе и торопливо забормотал:
— Я, Тимофей Васильевич, уйду! Вот, как только устроится всё, я и уйду. Займусь, помаленьку, торговлей и буду жить тихо, один…
— Что устроится?
— А вот всё это, — с новой жизнью. Когда народ возьмётся сам за всё…
— Э-э… — протянул шпион, махнув рукой; засмеялся и оборвал своим смехом желание Евсея говорить.
Было тоскливо.
— Вот что! — неожиданно грубо и с сердцем заговорил Маклаков, когда снова подходили к дому, где жил писатель. — Я в самом деле уезжаю, навсегда, из России. Мне нужно передать этому… писателю бумаги. Видишь, вот — пакет?
Он помахал в воздухе перед лицом Евсея белым четырёхугольником и быстро продолжал:
— Сам я не пойду к нему. Я второй день слежу за мим — не выйдет ли? Он — болен, не выходит. Я отдал бы ему на улице. Послать по почте нельзя, его письма вскрывают, воруют на почте и отдают нам в охрану. А идти к нему — я не могу…
Шпион прижал пакет к груди, наклонился, заглядывая в глаза Евсею.
— Здесь в пакете — моя жизнь, я написал про себя рассказ, — кто я и почему. Я хочу, чтобы он прочитал это, — он любит людей…
Взяв Евсея за плечо крепкой рукой, шпион тряхнул его и приказал:
— Ступай ты, отдай ему это! В руки прямо, лично ему. Иди! Скажи… Маклаков оборвался, помолчал. — «Один агент охранного отделения прислал вам эти бумаги и покорнейше просит» — так и скажи, не забудь — «покорнейше просит! — прочитать их». Я тебя подожду тут, — иди! Но, смотри, не говори ему, что я здесь. А если он спросит — скажи: «бежал, уехал в Аргентину». Повтори!
— Уехал в Аргентину…
— Да, и — не забывай! — покорнейше просит! Иди скорее…
Тихонько подталкивая Климкова в спину, он проводил его до двери дома, отошёл в сторону и там остановился, наблюдая.
Взволнованный, охваченный мелкою дрожью, потеряв сознание своей личности, задавленное повелительною речью Маклакова, Евсей тыкал пальцем в звонок, желая возможно скорее скрыться от шпиона, готовый лезть сквозь двери. Дверь открылась, в полосе света встал какой-то чёрный человек, сердито спрашивая:
— Что вам нужно?
— Писателя, господина Миронова. Лично его, в руки ему назначено письмо — пакет, пожалуйста, скорее! — говорил Евсей, невольно подражая быстрой и несвязной речи Маклакова.
В голове у него замутилось, там лежали только слова шпиона, белые и холодные, точно мёртвые кости, и когда над его головой раздался глуховатый голос: «Чем могу служить вам?» — Евсей проговорил безучастным голосом, точно автомат:
— Один агент охранного отделения прислал эти бумаги и покорнейше просит прочитать их. Он уехал в Аргентину…
Незнакомое, странно чужое слово смутило Евсея, и он тише добавил:
— Которая в Америке…
— А где же бумаги?
Голос звучал ласково. Евсей поднял голову, узнал солдатское лицо с рыжими усами, вынул из кармана толстый пакет и подал его.
— Ну, присядьте…
Климков сел, опустив голову.
Звук разрываемой бумаги заставил его вздрогнуть. Не поднимая головы, он опасливо посмотрел на писателя, тот стоял перед ним, рассматривая пакет, и шевелил усами.
— Вы говорите — он уехал?
— Да…
— А вы сами тоже агент?
— Тоже, — тихонько сказал Евсей.
И подумал:
«Сейчас начнёт ругать…»
— Лицо ваше мне как будто знакомо.
Евсей старался не смотреть на него, но чувствовал, что он улыбается.
— Да, знакомо, — проговорил он, вздыхая.
— Вы тоже — наблюдали за мной?
— Один раз. А вы заметили меня из окна, вышли на улицу и дали мне письмо…
— Да, да — помню! Ах, чёрт возьми, так это вы? Я вас, кажется, обругал тогда, а?
Евсей встал со стула, недоверчиво взглянул в смеющееся лицо, посмотрел вокруг.
— Это ничего! — сказал он.
Ему было нестерпимо неловко слышать грубовато ласковый голос и боязно, что писатель ударит его и выгонит вон.
— Странно мы с вами встретились на сей раз, а?
— Больше ничего? — смущённо спросил Евсей.
— Ничего. Но вы, кажется, устали? Посидите, отдохните…
— Я пойду…
— Как хотите. Ну, спасибо, — до свиданья!
Он протянул руку, большую, с рыжею шерстью на пальцах. Евсей осторожно дотронулся до неё и неожиданно для себя попросил:
— Позвольте и мне жизнь мою рассказать вам…
И когда чётко сказал эти слова, то подумал вослед им:
«Вот с кем надо мне говорить! Если сам Тимофей Васильевич, такой умный и лучше всех который, его уважает…»
Вспомнив Маклакова, Евсей взглянул в окно, на секунду встревожился, потом сказал себе:
«Ничего, — ему не первый раз мёрзнуть…»
— Ну, что же, расскажите, если хочется… Да вы бы сняли пальто… Может быть, чаю вам дать? Холодно!
Евсею захотелось улыбнуться, но он не позволил себе этого.
И через несколько минут, полузакрыв глаза, монотонно и подробно, тем же голосом, каким он докладывал в охранном о своих наблюдениях, Климков рассказывал писателю о деревне, Якове, кузнеце.
Писатель сидел на широком тяжёлом табурете у большого стола, он подогнул одну ногу под себя и, упираясь локтем в стол, наклонился вперёд, покручивая ус быстрым движением пальцев. Его круглая, гладко остриженная голова была освещена огнями двух свечей, глаза смотрели зорко, серьёзно, но куда-то далеко, через Климкова.
«Не слушает», — подумал он и немного повысил тон, незаметно продолжая осматривать комнату и ревниво следя за лицом писателя.
В комнате было темно и сумрачно. Тесно набитые книгами полки, увеличивая толщину стен, должно быть, не пропускали в эту маленькую комнату звуков с улицы. Между полками матово блестели стёкла окон, заклеенные холодною тьмою ночи, выступало белое узкое пятно двери. Стол, покрытый серым сукном, стоял среди комнаты, и от него всё вокруг казалось окрашенным в тёмно-серый тон.
Евсей поместился в углу на стуле, обитом гладкой, жёсткой кожей, он зачем-то крепко упирался затылком в высокую спинку стула и потому съезжал с него. Ему мешало пламя свеч, жёлтые язычки огня всё время как будто вели между собой немую беседу — медленно наклонялись друг к другу, вздрагивали и, снова выпрямляясь, тянулись вверх.
Писатель стал крутить ус медленнее, но взгляд его по-прежнему уходил куда-то за пределы комнаты, и всё это мешало Евсею, разбивало его воспоминания. Он догадался закрыть свои незрячие глаза, и когда его тесно обняла темнота, легко вздохнул и вдруг увидал себя разделённым на человека, который жил и действовал, и на другого, который мог рассказывать о первом, как о чужом ему. Его речь полилась плавнее, голос окреп, события жизни связно потянулись одно за другим, развиваясь, точно клубок серых ниток, и освобождая маленькую, хилую душу от грязных и тяжёлых лохмотьев пережитого ею. Рассказывать о себе было приятно, Климков слушал свой голос с удивлением, он говорил правдиво и ясно видел, что ни в чём не виноват ведь он дни свои прожил не так, как хотелось ему! Его всегда заставляли делать то, что было неприятно ему, он искренно жалел себя, почти готовый плакать, и любовался собою…
Когда писатель спросил его о чём-то, Евсей не понял вопроса и, не открывая глаз, сказал тихо:
— Подождите, — я по порядку…
Он говорил не уставая, а когда дошёл до момента встречи с Маклаковым, вдруг остановился, как перед ямой, открыл глаза, увидал в окне тусклый взгляд осеннего утра, холодную серую бездонность неба. Тяжело вздохнул, выпрямился, почувствовал себя точно вымытым изнутри, непривычно легко, приятно пусто, а сердце своё — готовым покорно принять новые приказы, новые насилия.