И как люди мечтают! Я гостил у одного служащего, которому оставалось всего несколько месяцев до конца трехлетнего срока. У него на стенке, около кровати, висела табличка с обозначением дней. Словно у институтки перед выпуском. Каждое утро он вставал и радостно зачеркивал один день.
– Девяносто два осталось.
– Да вы какие дни-то зачеркиваете? Прошедшие?
– Нет, наступающий. Так скорее как-то. Все равно, встал, уже день начался, можно его зачеркнуть. Веселее, что меньше дней остается!
До такого малодушия можно дойти!
Конечно, не от таких людей можно требовать, чтоб они интересовались бытом каторги, вникали, сообразно с законом или несообразно ни с какими законами правят надзиратели каторгой.
– А пропади она пропадом, вся эта каторга и надзиратели!
На Сахалин в служащие попадают, конечно, и неплохие люди. Но полное бесправие, царящее на острове, населенном людьми, лишенными всех прав, развращает не только управляемых, но и управляющих. У Сахалина есть удивительное свойство необыкновенно быстро «осахалинивать» людей. Жизнь среди тюрем, розг, плетей, как чего-то обычного, не проходит даром. И многое, что кажется страшным для свежего человека, здесь кажется таким обычным, заурядным, повседневным.
– Вы куда, господа, идете? – остановила нас с доктором жена помощника начальника округа, очень милая дама. – Ах, арестантов пороть будут? Так кончайте это дело скорее и приходите, я вас с самоваром ждать буду.
Меня била лихорадка в ожидании предстоящего зрелища, а она говорила об этом так, словно мы шли в лавочку папирос купить. Сила привычки, и больше ничего.
Нет ничего удивительного, что сахалинские дамы ведут престранные, на наш взгляд, салонные разговоры. Вы делаете визит супруге служащего, и между вами происходит такого рода обмен мыслей:
– Вот вы сами видите каторгу, – говорит дама очень любезно. – Согласитесь, что телесные наказания для нее необходимы.
– А если бы попробовать…
– Ах, нет! Без дранья с ними ничего не сделаешь. Каторга удивительно как распущена. Решительно необходимо, чтобы кого-нибудь, для примера другим, повесили.
– То есть как это? Так-таки «кого-нибудь»?
– Да, чтоб другим не повадно было! А то просто боишься за мужа. Вдруг ножом пырнут, что это им стоит?
Но к женам служащих, женщинам, по большей части, мало развитым, мало образованным, мы не в праве предъявлять особых требований. Они могут иметь и куриные мозги.
На Сахалине «осахалиниваются» и развитые и образованные люди. Среди «осахалинившихся» попадаются даже доктора, которые вообще во всей истории каторги представляют собой светлое исключение среди царящих кругом жестокости и бессердечия.
Как вам понравится, например, такие вещи в устах молодого доктора Давыдова, прослужившего несколько лет на Сахалине.
Я цитирую его брошюру «О притворных заболеваниях и других способах уклонения от работ среди ссыльнокаторжных Александровской тюрьмы», изд. 1894 года.
Болезни, которые доктор Давыдов считает «симулятивными», следующие: «душевные, бронхиты, гастроэнтериты, обмороки, вывихи, куриную слепоту, общее недомогание».
Говоря о «притворстве» арестантов, господин Давыдов сообщает:
«Арестанты подставляют ноги под вагонетки с грузом, падают под лошадей или подставляют ногу под бревно.
Или же искусственно отмораживают себе те или другие части тела, и отморожение наступает быстро и верно и может достигать любой степени.
Один арестант не пожелал идти на работу, тогда надзиратель стал просить его честью, а он схватил в правую руку топор и отрубил себе левое предплечье».
Все это, по мнению доктора Давыдова, случаи «притворства», и он объясняет их ленью и нежеланием работать. И ни разу у этого врача не шевельнется в сердце и голове вопрос: «Да что же это за работы, что люди предпочитают отрубать себе руки, „искусственно“ отмораживать или „нарочно“ подставлять под вагонетку ноги?»
Доктор Давыдов с гордостью рассказывает, как он боролся с такими «притворяющимися».
Считая все случаи душевных болезней за одно притворство со стороны арестантов, доктор Давыдов прибегал к таким приемам диагноза.
На Сахалине есть смотритель, поговорка которого:
– Мое правило – выбить из арестанта за день все съеденные им три фунта хлеба, а если нужно, то и больше.
Когда к доктору Давыдову приводили душевнобольного арестанта, он, угрозами отправить его к этому смотрителю, узнавал: душевнобольной арестант или только притворяется.
Если же это средство не помогало, то Давыдов, по его словам, прибегал «к assafoetida (вонючка) в большой дозе». И больные, по словам господина Давыдова, иногда «заявляют», что им лучше, и просят даже возобновить «лекарство».
«В этих случаях, – замечает доктор Давыдов, – имеешь дело или с симулянтом, который, чтобы прогулять полдня, готов глотать всякую пакость, или с ипохондриком».
Но еще лучше в практике этого молодого врача, «для пробы» пичкавшего ипохондриков «всякой пакостью», случай следующего истязания, которому он подверг одного «симулянта».
«Больной, тридцать лет, нога согнута в колене, – рассказывает господин Давыдов, – два с половиной года провел в постели, мышцы ноги были атрофированы. Тогда ему насильно выпрямили ногу, мышцы стали оживляться, но больной стоять не мог. Его выписали из больницы, и он упал у подъезда. Больного отнесли в тюрьму, и никакими наказаниями и лишениями нельзя было заставить его ходить. Тогда господин Давыдов прибег «для опыта» к следующему способу. «Больному объявили, что отрежут ногу, приготовили его к операции, уложили на столе, разложили перед ним все пилы и ножи, какие имелись в лазарете, захлороформировали…»
Хлороформирование без надобности – преступление. И в какой же степени должен был «осахалиниться» этот молодой врач, чтобы считать преступление чем-то обыденным, законным, должным, хвастаться им в своем «научном» труде!
Этот доктор, по его собственному признанию, подвергавший пыткам больных, – типичное указание, как «осахалинивает» Сахалин даже образованных и, казалось бы, развитых людей.
Конечно, не от таких господ может ждать каторга защиты от надзирательского произвола!
Есть еще одна, может быть, самая страшная для каторги категория служащих – это неисправимые трусы. Все служащие, как я уже говорил, побаиваются каторги, и совершенно естественно человеку чувствовать себя не по себе среди каторжан, но есть люди, у которых эта боязнь доходит положительно до геркулесовых столбов. Сколько бы они ни служили на Сахалине, они не могут преодолеть своей боязни каторги.
Из таких обыкновенно выходят наиболее жестокие тюремщики. Жестокость – родная сестра трусости. Бывший сахалинский смотритель тюрьмы, некто Фельдман, которого начальство в официальных бумагах аттестовало «трусом», «человеком робким», «человеком, боявшимся каторжников», – этот смотритель так живописал затем в «Одесском листке» свои подвиги на Сахалине.
Арестанты, работающие в рудниках и желающие бежать, остаются обыкновенно в рудниках. В руднике человека не поймаешь, и начальство обыкновенно ограничивалось тем, что ставило на ночь караул у всех выходов штолен. Караул стоял несколько ночей, а затем отменялся – не век же ему стоять! И тогда арестанты ночью выходили из рудника и удирали. Фельдман выдумал такое «средство». Когда двое арестантов остались в руднике, он на ночь не поставил караула, а спрятал его в кустах с приказанием, как только беглые выйдут, их убить. Беглые поддались на удочку: не видя конвоя, они ночью вышли, и конвой стрелял. Один из беглых был убит на месте, и Фельдман приказал не убирать трупа:
– Вместо двора тюрьмы, где обыкновенно производится раскомандировка арестантов на работу, я производил ее около рудника, чтобы арестанты, видя неубранный труп товарища, поняли, что прежний способ бегства больше не существует.
Засада, убийство, неубранный труп – жестокость, на которую только и способен трус. Трус, мстящий за то унижение, которое он испытывает, боясь каторги.
Другие «робкие люди» если не отличаются жестокостью, то попадают целиком в руки надзирателей, что для каторги тоже не легче.
Таков, например, был горный инженер М., о котором я уже говорил. Очень добродушный и даже милый человек по натуре, он чувствовал непреодолимую боязнь к арестантам.
Я не забуду никогда тех отчаянных воплей, которые он издавал, когда мы ползли в руднике по параллелям и когда надзиратель скрывался хоть на секунду за углом штрека.
– Надзиратель! Надзиратель! – вопил бедняга-инженер, словно каторжники уже бросились на него со своими кайлами. – Надзиратель! Где ты? Не смей от меня отдаляться!
– Ровно звери мы! – рассказывали про него каторжане. – Подойти к нам боится. Все через надзирателей: что они хотят, то с нами и делают.
Пользуясь его боязнью, надзиратели нагоняли на бедного инженера еще больше страха рассказами о бунтах и готовящихся возмущениях, и инженер верил им безусловно и оставлял каторгу на произвол надзирателей.