– Ты сейчас говоришь, как большой Пахан в малине своим уркам. Ты все таки уникум, Мишкин, даже в таком разговоре. И образы твои дикие: камни, кровь, желчь. Ты же ущербен, весь ушел в ту жизнь. Полные носилки уже, хватит, понесем. Не верю я в искренность этих образов у тебя.
Подняли носилки с мусором и пошли.
– А почему? Я живу ведь в этом мире только. Это ты по кино ходишь каждый день. А потом делаешь глубокомысленные сексуальные умозаключения.
– И что! Эта сфера жизни естественна. Да, кстати, эта артистка, о которой я вчера рассказывал, – у нее болезнь какая-то по части секса. А на вид несчастная такая, трогательная, светлая.
– Бедная женщина! Конечно, несчастная. Высыпай. Ну, опускай. Сразу и назад. А тебе не все ли равно, какая женщина актриса. Тебе б, Хазбулат, была б красивая.
– А на экране все равно не поймешь – какая она. А если поймешь – какая же она артистка. Ставь здесь. Давай накладывать. Осторожней! Длинные палки эти не бери.
– А ты пойми. Проанализируй.
– Ну, Мишкин. Я ж по складу мышления художник, художественный тип мышления. Это Марина Васильевна пусть анализирует. Она критик, она мыслитель разумный, ученый. Я вижу и говорю образами женских тел на экране.
– Господи! Ну загнул! Художник. Говно ты, а не художник – «образы женских тел на экране». Я и не пойму даже, что это.
– Вот и анализируй. Ведь и по физиологии так же: художественный тип мышления, художник – не может проанализировать, он видит, видит больше, чем другие, и выдает образы. А ученый, критик – тот анализирует, толкует, объясняет то, что художнику увидеть удалось.
– Зануда ты, Онисов. Вот ты и есть уникум. Какой ты художник – разве что «женских тел на экране». Наложи анастомоз на кишку красивый, тогда и образы создавай.
– Вон бежит уже твое женское тело без экрана. Пойду той кучей займусь, пока ты разберешься с ней. И наложи носилки пока полностью.
– Евгений Львович! Гень, я отдала. Понесли.
– Неудобно, Нина. Почему вдруг. Что говорить-то будут! Неловко. И не переодеваясь.
– Ты тоже, я вижу, не только не переоделся, но даже наоборот. В галстуке, в светлой рубашке я тебя впервые вижу, и вижу на субботнике.
– Это я играюсь, и оделся так принципиально. Но никто и внимания не обратил.
– Неужели ты такое значение придаешь одежде, что с ней может быть связана хоть какая нибудь принципиальность? Так ведь ты будешь делать вид, что тебе лень переодеваться на официальный прием. Э-э, друг мой. Вот где слабинка-то.
– Короче, иди и посиди у меня в кабинете. Я скоро освобожусь.
– Смотри, какой костер, Геня! Доски какие. Жалко.
– А куда их деть?
– И все побросали работу. Смотри, Эугений, как потянуло народ на тепло.
– А почти всё уже снесли. Сейчас кончать будем. Иди, я тебе говорю, ко мне в кабинет и жди там.
– Слушаюсь, Гений. Если никого нет, это тебе будет удобно? – Нина побежала к корпусу, а Мишкин подошел к своим, которые стояли около костра.
– Чем отличается человек от животного? – спросил Илющенко.
– Многим, – мрачно буркнул Мишкин, а потом добавил: – Всем.
– Человек смеяться может, плакать, и к огню его тянет. Животное не смеется, не плачет, а огня боится. Правда?
– Правда, правда, – тихо сказала Марина Васильевна. – Давайте кончать на сегодня. Сейчас догорит, и расходитесь. Время уже. Будем по традиции пить в конце субботника?
Агейкин. Я всегда «за».
Онисов. Я нет.
Наталья Максимовна. Мне домой надо.
Илющенко. Как прикажете.
Марина Васильевна. Скучные вы, ребята. Ну ладно. Зарплату получите.
Наталья Максимовна. А разве сегодня будут давать? Суббота же.
– Субботник же. И бухгалтерия работает, и банк. Субботник всюду. Начальство всюду. Смотрят, проверяют. У завода даже траву для начальства зеленым покрасили. Так что и деньги привезли. Да вон и очередь уже – все знают. – Марина Васильевна показала на флигелек, где располагалась хозчасть больницы и находился кассир.
Наталья Максимовна. Ох, хорошо! Побегу возьму.
Агейкин (кричит вслед). Наташа! Мне тоже очередь займи.
Мишкин. Это как траву покрасили? Испортится!
Марина Васильевна. Зато видят – убрано, хорошо, чисто, красиво, за угол не завернут, не посмотрят, что там.
Мишкин. Ну дела! Нет уж, я лучше десятку одолжу до понедельника у кого нибудь. Не люблю очереди. Не буду стоять.
Марина Васильевна. Пойдем со мной. Тебе дадут без очереди. Ты у нас человек уважаемый.
Мишкин. Нет, нет. Не пойду. Неудобно и не хочу. Равенство так равенство. Очередь для всех. Одалживаться! Лучше мне десятку до понедельника вы одолжите. Одалживаться можно лишь денежно. Сами говорили. Помните?
Марина Васильевна. Как хочешь, Евгений. Когда ты перестанешь выпендриваться и начнешь нормально жить? Дам я тебе десятку. Одалживайся у меня. Как с тобой Галя управляется?! Все равно сейчас помощи нахлебаешься.
Мишкин пошел к себе в кабинет.
– Сейчас, Нина. Помою руки и пойдем.
– Пойдем к Володе, выпьем у него мои богатства.
– Давай. У меня десятка есть. Частично она мне для дома нужна, а частично можем купить какую нибудь заедку.
В дверь постучали.
– Евгений Львович, можно к вам?
– Конечно, Валентина Степановна, всегда. Что случилось? Это доктор, анестезиолог, помогает нам иногда. А Валентина Степановна наш вождь, заведующий райздравом.
– Ваш вождь! Но, как всегда, мне ваша помощь и совет нужны.
– Всегда готов. Заболели?
– Не я. У дочери живот болит. Я привезла ее. – Открыла дверь. – Катюша, зайди. – Вошла девочка лет пятнадцати. – Расскажи Евгению Львовичу, что болит у тебя. Днем вчера заболело у нее. Ну, рассказывай. Ночь, правда, спала хорошо. Но сегодня болит по прежнему.
– Пусть она сначала сама расскажет.
– Конечно. Ну что же ты, Катя.
Девочка стала рассказывать, когда она заболела, где болит, что она чувствует при этом, как развиваются ее ощущения. Мать иногда вступала с уточнениями.
Потом девочка легла на диван, и Мишкин стал ее осматривать, ощупывать, задавать еще вопросы…
– Что вам сказать, Валентина Степановна. Живот мягкий, болезненность умеренная. Аппендицит есть, но чтоб считать его горящим… Сомнительно. А кровь вы ей сделали?
– Лейкоцитоз восемь тысяч.
– Ну вот и аппендицит такой. Аппендицит есть, конечно. Но с ходу делать не стоит. Не гнойный. Тут деструкции нет. Давайте посмотрим до завтра. Положим ее в отделение. А если что – меня вызовут. К тому же сразу после субботника не стоит. Руки наши… Без особой нужды, без экстренности, лучше не лезть в живот.
– Ну хорошо, Евгений Львович. Договорились. Я ее укладываю, а потом мы созвонимся, решим, что и как.
– Договорились. Вы на машине, Валентина Степановна?
– Я ее отпустила.
– Тогда разрешите, мы вас подвезем. У коллеги машина своя.
– Спасибо, спасибо. Сейчас Катю отдам и вернусь.
– Ну вот и опять договорились. Вышла.
– Ну вот и заканчивается, Нина, день свободного труда. Сейчас поедем.
– Лев Павлович, нельзя так с ходу оперировать. Ведь это же аппендицит. Вы должны понимать, что срочность при этом заболевании чисто легендарная. На самом деле такой срочности нет. Несколько часов, конечно, может обождать, и до утра вполне. Перитонита ведь не было.
– У нее боли сильные были, Евгений Львович.
– В крайнем случае мне бы позвонили. Если заведующий райздравом привозит свою дочку, а я говорю, что пока ничего нет, надо ждать до утра, то просто обычная деликатность требует, чтобы без меня вы не оперировали. Я же был дома. Говорил с вами по телефону. Нехорошо. Да и аппендицит не гнойный оказался. Я же прав был.
– Были сильные боли, и я не считал себя вправе, понимаете… Конечно, Евгений Львович, если вы считаете, что я поступил неправильно, – можете меня наказывать. Я готов.
– Да за что наказывать! Сделали вы все как надо. Диагностика и тактика – не дважды два. Но я говорю о деликатности. Какого черта вы меня ставите в дурацкое положение, в дерьмо запихиваете!
– Бейте, Евгений Львович, вот шея.
– Да, Лев Павлович, признать себя виноватым, истинно и искренне признать виноватым труднее, чем подставить другую щеку. Я не хочу вас бить, я хочу, чтобы вы думали о других во всех подобных ситуациях. И меня бы не подводили, и себя…
– А обо мне когда нибудь думали?! Я не про вас лично, Евгений Львович. Вот я знаю, меня ругают все, и сейчас думают, что я хотел хорошо выглядеть перед начальством, что спас дочь начальства, понимаете. Ну и правильно, ну и считайте. Впереди вас идут много русских бар. Вам-то уж столетия как хорошо. А впереди меня тысячи русских мужиков, тысячи поколений работяг. И всей тысяче русских мужиков, моим предкам, самим приходилось работать, понимаете.
– Ты не поднимай все на принципиальную высоту. Мы оба хирурги. И нечего считать, сколько русских мужиков было перед нами. Кстати, Лев Павлович, не тысячами русских мужиков, а всего сорока русскими предками, сорока поколениями вы можете похвалиться. В лучшем случае за тысячу лет. Так что не занимайтесь демагогией, а ведите себя интеллигентно, как и подобает русскому врачу, если уж на то пошло, вышедшему из любой среды, из любой сферы России.