гроб с лежащим в нем телом, на стол, который решено было использовать для поминальных целей.
Со стола деловитые старушки убрали сначала непременную вазу с цветами, потом никому теперь не нужные лекарства, затем задвинули в ящик стола фотографию мужа. Его целое лето не было, и он приехал только в день похорон. Сумрачный и злой, с подрагивающими губами. Он вошел в дом и прошел в комнаты к самому гробу, так и не сняв фуражки. На мальчика даже не посмотрел. Смотрел на полное, оплывшее за время болезни восковое лицо покойницы, на круглые поблескивающие монеты на ее глазах, на крест и бумажную иконку, на руки, сложенные на груди, на горящие свечи. То и дело оглядывался по сторонам, как будто хотел что-то спросить у стоящих рядом людей, но каждый раз делал усилие, и несказанные слова замирали где-то между диафрагмой и глоткой. От этого получалось какое-то вкрадчивое клокотание или сипение. Соседка принесла и подала ему стакан воды. Он выпил и опустил голову вниз.
Возле могилы они стояли рядом — мальчик и мужчина, которые любили одну женщину. Лежащая же в гробу, в общем-то, никогда не любила их, ни одного, ни другого. Мальчик узнал об этом гораздо раньше, еще в раннем детстве и приспособился к этому, как мог. Именно мамина нелюбовь помогала ему жить среди животных и птиц, деревьев и рек, неба и солнца, луны и звезд, поездов, светильников, сверстников, узких речных заводей и тропинок в зарослях куманики. Именно нелюбовь научила его быть мудрым и радоваться тому, что есть.
Мужчина познавал эту науку позже. Ему пришлось хуже. Каждый из них в свое время старался сделать все, и того, что в результате получилось, сейчас оказывалось как-то слишком много. Из-за этого не было у них слез и немного совестно было им смотреть на гроб и соседей. Оба чувствовали, что потеряв эту женщину, они оказались в неожиданном избытке. И каждый думал теперь о том, что ему с этим избытком делать.
После похорон и обильных деревенских поминок они уехали из деревни вдвоем на служебной машине Ивана Никитича. Километров пять до выезда на трассу мальчик сидел на заднем сиденье автомобиля, строго и прямо глядя через боковое стекло на срывающиеся редкие капли, стекающие ровными темными струйками, на низкое, беременное дождем небо. Но потом отчим положил ему свою тяжелую руку на плечо и прижал к себе. Мальчик сначала закаменел, но уже через минуту заснул, скрутившись на сиденьи калачиком, положив свою голову на колени Ивану Никитичу.
Водитель оглянулся и, увидав спящего мальчика, довольно кивнул головой. Встретившись взглядом с начальником, дальше вел машину осторожно, притормаживая на ухабах, светло и ясно улыбаясь каким-то своим мыслям.
Время — честный человек.
Бомарше
Это — человек идеи.
Ф. М. Достоевский
В шкафу я нашел одну книгу, называвшуюся «Жизнь Иисуса». Она удивила меня. Я не думал, что можно сомневаться в божественности Иисуса Христа. Я прочитал ее, прячась, и никому не сказал, что читал ее. — В чем же тогда можно быть совершенно уверенным?
Л. И. Добычин
Артиллеристы
Читающий артиллерист влюбился в Гюйсманса. И так он к нему, и так… Никак.
— Не приставай, — говорит Гюйсманс, а сам краснеет.
— Ага, — сказал артиллерист и разделся.
Убежал Гюйсманс.
Ну, приходит в часть голый артиллерист. Расстроен, понятно, и, натурально, Петрарка. Товарищи его окружили. Шутка ли!
— Все Гюйсмансы — стервы! — говорят. — Все Гюйсмансы — бляди!
А ему не легче. Тает воин. Вдруг — открытка! Надушенная, и все такое. Назначают свидание.
Конечно, привел себя в порядок, бледный, выпивший. Пришел к Гюйсмансу.
Тот сидит на веранде — карандаши ломает. Ведь и сам переживает, не каменное же у него сердце.
Но как увидел артиллериста, — снова за свое. Одно слово — Гюйсманс.
Ну, тут уж артиллерист взял себя в руки. Пришел к товарищам в офицерское собрание. Надрался и уехал на Волгу.
А что Гюйсманс? А Гюйсманс с тех пор стал нервный такой, взъерошенный, видимо, мучает совесть.
Фиеста
Только пузатая вечность отделяет тебя от котлеты с вином. Габа пересчитал деньги. Не получилось. Снова. Нет. Еще раз. Ни в какую. Счет терялся на двадцати.
Вышел во двор. Псина Лайка ела гнилой и сочный белый налив. Сел на пороге, взял в руки голову.
Упало яблоко — смяло бок. Второе. По улицам проехал старьевщик. Светлые пятна упали во двор. Исчезли.
За оградой у соседей две девочки играли в мяч. Габа положил деньги в траву. Зашел в дом и закрыл за собой дверь.
Красноватая белизна простыней, висящих на окнах, явственно отсылала в июль, утро, жару. Габа упал на диван. Отслушал пружины. Заснул.
Бабьи головы
Ученый Вадим ел рыбу. Скажу какую. Мойву. Жареную. Брал ее за голову и остальное у ней откусывал.
Вот такая падла этот Вадим.
Впрочем, так многие рыбу жрут.
Голова у мойвы костистая. Глаза наглые, круглые. Есть их — невозможно. Некоторые их покусают, покусают и долой — выплюнут. Жирок, значит, высосут, мозги там, сосуды, железы, а голову — тьфу — и полетела.
Заплюют, бывало, головами все Ессентуки. Асфальта не видно.
Приличная морда у скумбрии. Такая же, приблизительно, у Вадима. Этакую голову хрен покусаешь. А чтоб Ессентуки ими заплевывать, и речи не может быть.
Хоть сами попробуйте. Засуньте себе голову скумбрии в рот. А теперь плюньте, несмотря на жаберные крышки.
Вот мы с вами и познакомились, как говорит Вадим, опытным путем.
Рот у вас маленький, фантазии мало, доверчивы, как дети.
Ну что, аллах с ним, с Вадимом. Пойдем дальше.
Муж
Марта ударила мужа пепельницей. Он как заорет. Ужас.
Потом поел тыквенной каши. Марта взяла и кинула в мужа поднос. Увернулся. Вскочил, трусится, слов нету, побелел. Ничего не поймет.
Марта посмотрела на все это, посмотрела и пошла звонить подруге.
Отговорила. Заходит в комнату. Муж сидит в углу и смотрит.
— Что, — говорит Марта, — несладко?
Муж екнул.
— Не екай, — просит Марта, — ударю.
Тот за свое. Видно, нервное.
Взяла она на балконе швабру и идет к нему. А он сидит, даже не встает.
Ткнула она его, конечно, шваброй пару раз, села рядом.
Мужа трусит, слезы на глазах, пальцы ломает.
— И что ты не уходишь, — задумалась она, — или тебе идти некуда?
Хорошие люди
Ванька шел по мосту, и его сбила машина. Он упал в речку