- Их привезли сюда раньше, чем меня, чем, тем более, крымских татар... В тридцать девятом, с Дальнего Востока. Сосед наш, Володя - дядя Володя - до сих пор зовет их "самураями", "собакоедами", "косоглазыми". Отца твоего, я слышал, нынче "белочехом" прозвал. Никчемный он человек, дядя Володя, да, честно тебе скажу. Нехорошо, конечно, так про взрослых... А вот среди них много умных людей, не чета некоторым... Многие пошли учителями. Физика, химия, математика. Точные предметы, аналитика - это их. А Алексей Иванович, ты знаешь, - доктор технических наук, между нами, конечно... А тоже ведь, как скотину... Ему предлагали потом, из Ташкента приезжали, из Академии Узэсэсэр... Отказался. Даже в наш кабэ не пошел. Обида. Гордыня. Я, ты знаешь, - заяц, а он!... Уважаю, честное слово. Хоть кому скажу - уважаю!... Чесслово... Вот и школа твоя...
Выпроставший ладошку из влажного плена, в школьной колонне я сразу же был взят в иной оборот: мне предназначалось определенное место, в передних шеренгах, и один из флагов союзных республик, которые, я знал - пятнадцать, незначительно отличались друг от друга: расположением и цветом вторичных (неглавных: зеленых, голубых, синих) полос на красном поле с особенной, но жидкой орнаментной (национальное отличие) оторочкой.
Необычайно тронутый гранями разнообразия мира, которое вдруг больно царапнуло меня некоторое время назад, на минуту выпрыгнув из взволнованной речи Освальда Генриховича, - на самом деле промежуточный результат, очередной финал постепенного набора жизненной информации одиннадцати лет, я оказался захваченным навязчивой идеей: сейчас же, немедленно увидеть объект моего теперь уже почти объяснимого интереса - Парикмахера, как воплощение жизненной реальности, парадоксально фантастической, таинственной и при этом, оказывается, вполне объяснимой и доступной - стоит внимательнее посмотреть, больше расслышать, ближе потрогать.
Затеряться - отдаться на задворки переминающихся шеренг, с переходом на суетливый многолюдный тротуар, ничего не стоило. Оставалось избавиться от флага. Я решил действовать общеизвестным, знакомым по предыдущим демонстрациям методом. "Подержи, я сейчас", - обратился к первокласснику. "Ты не обманешь?" - спросил первоклассник, беззащитно поднимая розовые бровки и выворачивая пухлую губешку. Я вспомнил где-то услышанное: когда говоришь неправду, нужно верить в то, что говоришь. Я попробовал: честно глядя в глаза, торжественно сказал "нет" и протянул крашенное древко к игрушечным доверчивым ладошкам. Получилось. Пацан взял флаг. Я быстро пошел прочь, стараясь не думать, что маленький человек смотрит мне в спину. "За все нужно платить, иногда - совестью: это очень быстро, но...", вспомнилась папина фраза.
Я остановился возле зеленой калитки. Оставалось преодолеть еще один нравственный барьер - вторгнуться в чужой мир: незвано открыть калитку или тайно заглянуть через дувал. Но я устал: день, еще по-настоящему не начавшись, уже был долог - я слишком много узнал. Присел на синюю скамейку у палисадника, подперев ладошкой голову, - маленький старичок с чубчиком.
"Процесс познания родил науки: совершенно не обязательно трогать, обжигаться - повторять длинный цикл познания. Не хватит жизни. Наука создает качественную модель, формулу: подставляешь цифру - видишь результат". Это из популярных папиных объяснений относительно пользы наук.
"Ура!... Да здравствует!... Хурматли уртоклар! - дорогие товарищи!... Претворим в жизнь исторические решения!..." В центре города началась демонстрация. Мимо проходили колонны и, блок за блоком, исчезали в нереальности перпендикулярного поворота, очерченной мозаичным углом высокого здания. Получая апатичное удовлетворение от осознанного владения знанием результатом подстановки в знакомую модель: каждая колонна повторит движения и звуки предыдущей, став пронумерованной единицей масштабного действа, - я научно оправдывал свою неподвижность, параллельно напитываясь идеей будущего эксперимента, которому предстояло подтвердить или опровергнуть формулу-догадку, еще непорочную, в которую я еще ни разу не подставлял цифры. Закрыл глаза, выждал время, пока не угас красный цвет... Что возникнет сейчас - это и есть моя "субъективная реальность" (в противовес папиным "объективным реальностям" - частый фрагмент рассуждений на научные и социальные темы), мое понимание жизни.
Немного стыдясь своей "ясновидческой" власти над тем, за кем предстояло наблюдать, я представил Парикмахера на резной веранде, обвитой коричневыми лозовыми жгутиками молодого виноградника. В руках - свежая газета. Сейчас ему не шел белый халат и он был одет в полосатую пижаму - символ обычности выходного, свободного дня. Тушуя опасность громких звуков улицы, способных внести тревожную ноту в спокойствие настроечного лада, я для верности заменил газету на художественную книгу, которая скоро приняла геометрию и цвет научно-популярного журнала, а затем окончательно трансформировалась в толстый справочник на технические темы. Да, чуть не забыл: папиросы, большая чистая пепельница, крупные комочки пепла.
А вот теперь на все это я накладываю звук, прибавляю громкость.
...Из-за дувала, с улицы, долетает - через усилители, "колокола": "Да здравствует!...Ура!" эти звуки смешиваются с аналогичными звуками из соседних дворов: от громко включенных радиоприемников, телевизоров сливаясь в единое. И не поймешь, где реальность, а где искусственное. Если по научной букве: в центре города - настоящее, в "Москве" и других радио- и телеприемниках - искусственное. И все вместе дает ощущение абсурда или тщательно спланированного притворства: в науке есть модели, но в природе не бывает копий - все разное. Пашка не похож на меня, папа - на Кучеравого, мамы между собой разные, и все всегда говорят и ведут себя по-разному. А тут все одинаково: далеко-далеко, везде-везде, и рядом - одно и то же. И универсальное объяснение (насилие, наложенное на покорность): так надо.
...Парикмахер вздрогнул, поднял седую голову от книги и увидел ряд наблюдающих за ним разных, совершенно не похожих друг на друга людей: я, папа, Освальд Генрихович, Кучеравый и сын его Пашка, обманутый мальчик с флагом... Мне стало стыдно перед Парикмахером за всех и я открыл глаза.
Я пошел домой, сэкономив полтинник, который, как всегда в день праздника, сегодня дал мне папа.
В следующую субботу прогуливаясь с Колькой в районе хлопкового завода, я спросил:
"Коль, только честно, я не обижусь: как меня твой папа называет?"
Пашка хлюпнув носом и чуть подумав, видимо, вспоминая:
- Как, да считай никак... Кто ты? - мелочь! Ну, иногда, бывает вундеркиндом паршивым, а иногда - блаженным, ну, ненормальным. Не обижаешься?... Он ведь всегда правду говорит. Смотри: ты хоть и отличник, а дружить-то с тобой больно ни кто не разбежится, кроме меня...
Нет, я не обижался. Можно ли обижаться на того, кому не доверяешь - я имел в виду Пашкиного отца. Я решил проверить себя внешним насилием на собственную непокорность (могу ли я быть "нормальным"?) и реакцией на все это Парикмахера - уже знакомым, собственно разработанным и испытанным методом.
...Пашка сел у входа, я взгромоздился на кожаный трон перед старым зеркалом, недоверчиво, но вместе с тем равнодушно отразившем мое притворство - мнимое согласие с грядущим.
"Как?" - спросил Парикмахер, коротко взглянув. Я пошевелил губами, но поняв, что ничего не сказал, качнул головой назад. Парикмахер посмотрел на Пашку: "Как друга? Хорошо".
Авансом - сжигая мосты: высунув руку из-под салфетки, похожей на белый саван, я аккуратно положил на стол сэкономленные накануне пятьдесят копеек одной монетой.
Словно завороженный я смотрел на свое отражение, видел, как машинка подбирается к чубчику. В один из моментов Парикмахер, не в характере предыдущих стрижек, внимательно посмотрел через зеркало на меня, прямо в глаза, как бы в последний раз спрашивая: "Точно?" Возможно, мне так показалось. Он медленно слизывал дорожку за дорожкой, оставляя от чубчика все меньше и меньше. Слезы сами выкатывались и тонкими серебряными стежками сбегали по обветренным щекам. Парикмахер: что, больно? Ах, машинка старая, дергает, ножи точить надо. Ну ничего, не стоит из-за этого плакать, неужели так больно?
Мы вышли из парикмахерской. Мир померк. Я представлял себя со стороны: нелепым, униженным, как будто голым, который не в силах скрыть свою наготу. Пашка как всегда улыбался, он был счастливым человеком, хоть и лысым. Он спросил: есть три копейки? Я кивнул. Он взял монетку, купил в киоске "Союзпечати" газету (какую-то "Правду": "Правду Востока", "Ташкентскую правду" или просто "Правду"), мы сделали из нее две пилотки, надели (я почувствовал себя несколько лучше: в конце концов, жизнь не заканчивается, отрастут) и пошли домой. По дороге Пашка рассказывал о своих жизненных открытиях на заданную тему: оказывается, еще из небольших газет можно делать тюбетейки, а из больших - сомбреро.