- Виктор, а разве это не тяжело сознавать. Я недавно поняла это. И это трагедия. Одно утешение: что не все женщины - типичные женщины.
- Ну, тогда, Антоша, и ей надо с нами выпить. Ба! Рюмка?
Из стенного шкафчика вынул. Налил.
- Нет, и с ним. И с ним прошу чокнуться. Стой! Уж пить ли тебе, Антоша? Ты ведь, если на то пошло, и не женщина даже, а девочка... Ну, да ты стихи пишешь. Зоя, ты любишь стихи?
- Люблю. И стихи, и музыку.
- Музыка? Музыка? Идем, Зоя! Идем в залу. Сыграешь мне. Бал! Бал! Ах, Антон, жаль, что ты болен и ходить тебе нельзя. Ну, я дверь не запру. Слушай.
В зале на старом рояле играла Зоя polonaise. Думала о том, что сказала ей на темной лестнице Паша. Белые пальцы ударяли по клавишам весело. Сквозь ноты душою ли, глазами ли видела, как пляшет в зеленом боскете[9] скелет.
На белые стены сквозь стакан поглядывая, видел Виктор входящих чопорных гостей. А! Вот и внучка Аркадьева старика. С кем она? С мамашей?
- Добро пожаловать!
А за окнами выл ветер голосом зимней ночи и, со стонами рояля обхватясь-слившись, кружился-танцевал.
XXXIV
Негде бродить белой тенью укорной железному старику-деду. Стены дома его, что на Торговой стоял, свалены давно. На том месте новый дом, пятиэтажный, по тому городу первый так высоко трубы поднявший.
Откупил тогда Макар. Думал:
«Доходный дом воздвигну».
Да и думал ли то?
Константин перестроил, надстроил. Дом теперь доходный. Двор мал, тесен, и сада нет. До самой Волги дом.
Праздник Рождества на исходе. И бел снег на улице. Во всю ночь ложился свежий. Не наездили еще.
В санках одноконных к воротам, а ворота под дом, подъехал Константин. Дворники, швейцары шапки поснимали. Прошел в контору. Не долго там побыл. А конторские все больше молодежь. Но и старики есть. Трое. Двое при дедовом деле были.
- В банк пройду.
И пошел Константин по черной лестнице выше. Два банка нанимают помещение в дому.
Но миновал и третий этаж. В четвертом, на узкой тесной площадке дернул медяшку колокольчика.
Крюк скинула загрохотавший хозяйка молодая, наотмашь дверь, сама в белом платье утреннем. Повлекла из темной прихожей в квартиру.
- Постой, постой... Дайте же, Катерина Максимовна, пальто снять...
- А! Уж и Катерина Максимовна!
- Катя, отстань.
- Нечего! Уж и Катерина Максимовна... Свадьба на носу, так уж Катерина Максимовна! Знаем...
- Что?
- А то...
- Молчать! За делом я к тебе.
- За делом! Знаем мы. Дело-то ныне одно. Или мне последней в городу про то дознаваться?
- Вот что, Катя. Без шуму прошу. Я не приказчик, и... и скандала не допущу. К тому же скандал и тебе не нужен. Я к тебе с предложением пришел.
- Предложение? Предложение вы, Константин Макарыч, другой особе, слышно, сделали. И о том я не от вас извещена...
- Ну, довольно. Да, женюсь. Или думала, что на тебе женюсь? Не в том суть, потому что очевидно. А предложение мое - вот оно. Хочешь в Москве жить?
- В Москве? Так вот оно как...
- Ну да. Вот именно так.
- А если несогласна?
На диване сидя, плечами чуть передернул Константин; сказал, в окно глядя:
- Что ж. Вольному воля.
- А? Так вашему степенству угодно меня при своей особе в Москве иметь? Или к тому это, чтоб не очень я здесь языком щелкала, в родном, то есть вашем, городе?
- Хочешь в Москву... А тона этого дурацкого, знаешь, не терплю. И руками бы вы... Ах, манеры! Нам и уйти недолго, Катерина Максимовна.
- Угрозы? Мне угрозы? А ваше степенство разве не слыхали про один такой старый обычай!.. В церковь, знаете, в нужный момент врывается девица и предъявляет плод любви несчастной...
- Вот и выходит, что не я вам, а вы мне угрожаете. Прощайте, Катерина Максимовна.
Пошел к двери.
- Стой! Стой! Вот что... Магазин будет? Такой, как тогда я тебе...
- Пять тысяч. То есть на оборудование и тут же на первый год.
- Маловато как-будто, ваше степенство. Ну да сойдемся.
Голос ее переломился, нежный стал. И всею повадкой назад влекла, в комнаты маленькой своей квартиры, чистенькой и по-мещански уютной. Но кое-где стояли-висели вещи-подарки. Но будто не свыклись, не обжились здесь они. Будто из магазина вчера все разом.
Пили чай. Обоим не хотелось. Константин на часы поглядывал.
- Как же посоветуете? Шляпный мне магазин только или...
- Не изучал я этой специальности. Но полагаю, что шляпный только - это не дело.
- Что так?
- То, что вещь сезонная. Весной недели две, осенью тоже, ну зимой, когда у вас там сезон... День горячка, месяц на мели. Может на круг и выгодно, но несерьезно, на дело непохоже.
- А коли расширить, то как же на пять-то тысяч?
- Наводил справки. Не вплотную, конечно, но наводил. Довольно пяти.
- Ах, мало... Костинька, милый, ну посиди... Ну, голубчик...
- Нет уж, пора. Дела.
Ушел. Постояла в темной прихожей. Походкой ползущей в комнаты прошла. В окно смотрела, вниз, на скучную неспешную жизнь двора.
- Можно что ли убирать-то?
- А ну тебя! Ох, тоска...
XXXV
К концу сезона в Ниццу привезли Корнута. С кресла на колесах не вставал. В мех укутанный сидел-лежал, голову с плеча на плечо перекатывая.
- Корнут Яковлевич, сейчас в Монте-Карло или после обеда?
На английском бульваре вкруг кресла Корнута вся свита весело гомонила. Дымили сигарами, друг друга подталкивали, хихикая.
- Ишь, канашка!
- О! А эта вон, в синей шляпе...
Корнут медленно глаза открыл, ни на кого не взглянул, сказал:
- Сегодня играть не поедем. Сегодня я собороваться хочу.
И защурил опять глаза.
- Как?
- Что, ваше превосходительство?
- Собороваться. Где здесь русская церковь? Сказать духовенству. А сейчас домой. И все по чину приготовить.
Сквозь сощуренные веки глядел в радужную игру солнца, тешил тусклое сознание удивлением окружающих.
Покатили кресло в гостиницу. Гервариус и монах Евсевий пошли в русскую церковь.
- Истинно Бог подсказал. Сердце праведное милостивца слышит глас призывающий.
- Помолчал бы ты, Евсевий. И чего увязался! Горе мне с тобой из-за обличья твоего. Здесь не Москва. Ишь, все пальцами тычут. Перерядился бы ты, или хоть патлы бы укоротил... Молчи, говорю! Омерзел мне голос твой скрипучий. Придем вот, с попами наговоришься.
Притихли сподвижники Корнута, когда вечером в соседней комнате родились-поплыли дивные, полные ужаса и нездешнего торжества, слова чина соборования. За длинным столом сидя, к стаканам не прикасались, круглыми глазами друг на друга глядели, краснолицые, потные. На трех француженок цыкали шепотно, чтоб молчали. А француженки были старые-старые. В ту комнату, где Корнут в белом одеянии принимал новый страшный чин, пошел только Евсевий. И Гервариус наведывался. То туда, то сюда шел с лицом злым и желтым.
Прогремели, проплакали страшные слова, бегущие, как ангелы в черном и в белом по мосту хрустальному, а мост с земли к небу...
Прогнал Гервариус француженок в другую комнату, запер. Вышло духовенство. Потрапезовали в молчании. Не засиделись. Ушли.
Не знали оставшиеся - расходиться ли им, можно ли пить вино и громко разговаривать. На Гервариуса поглядывали недоуменно, Гервариус молча туда-сюда переходил и у двери комнаты Корнутовой скрипел подошвами, поднимая каблуки.
Томительно крякали, глядя на стаканы, на бутылки. Старые парижанки, опять выпущенные, хлопали глазами, вертя пудренными шеями. В тот год странная была мода в Париже. Появились кокотки в седых париках, сухие лица белили, под глазами наводя синие пятна. В черных бархатных платьях, закрытых крепко, сидели в кафе, говорили тихо, не смеялись. Были и старухи, были и явно загримированные. И те, и другие имели успех. Проездом через Париж трех старух вывез Корнут и везде с той поры они за ним.
- Корнут Яковлевич сейчас к ужину пожалуют.
Переглянулись. Зазвенело стекло. Голоса зародились. Когда вывезли в кресле Корнута, глаза его закрыты были, и спокойная важность лица пела непонятное с новой вышины. Голосом захлебывающимся Евсевий бормотал:
- День красы непомерной... С приятием чина, милостивец...
И в пояс поклонился, и перстами ковра коснулся. И переглядывались все, и задвигали стульями, вставали и кланялись неловко. Каждый думал:
- Стало быть, так полагается.
Старухи француженки круглыми подсиненными глазами водили, дивясь. Когда уселись, все не знали опять, можно ли пить и говорить. Корнут молчал долго, глаза закрыв, голову склонив на меховой плед. И вот промолвил:
- Господин нотариус! Портфель! Завещание писать.
И повел чуть белой рукой. Сверкнула радугой камней. Писали завещание долго. Через час малословная торжественность отошла от Корнута. Стал спорить с Гервариусом.
- ...Но, ваше превосходительство! К чему же им-то так много? Помилосердствуйте! Мы и убеждений их не знаем. К тому же на чужбине... У нас в Москве духовенство испытанное...