Это несколько задело фрекен лично, и она вставила, исходя из обыкновенной гимназической точки зрения:
— Но это не так плохо — языки; я бы очень хотела знать их несколько.
— Зачем? На что? — спросил он.
— Зачем? Да зачем языки учат? Вероятно, чтобы развить свой ум, чтобы следить за иностранной литературой, чтобы быть образованным человеком.
— Я не справляюсь и с тем, чтобы за своей литературой следить, — сказал он.
— Ну, наша литература! — ответила она по обыкновению.
Он вдруг начинает горячиться и становится неприятным, воинственным:
— Язык, иностранные книги — что за чепуха! У нас на норвежском языке есть миллион книг, через которые мы перескакиваем, чтобы добраться до «заграничных». Разве наши не так же хороши? А, может быть, они в некотором отношении и лучше, прежде всего потому, что лучше усваиваются! Ну, а что касается умственного развития, каковое должно воспоследовать от изучения языков — взгляните вы на этого филолога, на этого ректора: обыкновенный тип, совершенно не отличимый от большинства других — не хуже, нет, этого я вовсе не хочу сказать; но чем он лучше? Более он высокого полета, более тонкой мыслительной жизни, глубже в своих знаниях, спокойнее при несчастиях, счастливее, глаза его более подобны звездам? А что от него можно ждать? Его внутренняя сущность наполнена хламом, словами, словами и словами.
Это было не в бровь, а в глаз!
Просто непостижимая вещь, нельзя судить по уважению к нему толпы. Люди смотрят на эту невероятную фигуру, голова у него битком набита словарями, он поставил свое идиотство на твердую почву, и люди кричат и апплодируют ему: попробуй разобраться в двух словарях, всего в парочке — смотрите, пожалуйста, браво, заплатим за это! И все это потому, что он может устроить лавочку, школу, он должен снабжать учеников, человеческих детей, своим хламом.
— Как же ваше мнение: не должно быть вовсе учителей языков? В школах не надо преподавать языки?
— Может быть, и не надо, может быть, вовсе не надо, что вы думаете? Сколько можно прибавить в то время, которое будет выиграно на «языках»! Жизнь так коротка, на попугайство нет времени у людей. Учиться языкам должны вовсе не вы и я, и все и каждый, а только люди особенно для этого подходящие и занимающиеся потом дальше — те, из которых вырабатываются специалисты, переводчики, толмачи, драгоманы. Из этого исключаются, конечно, великие гении языкознания, делающие открытия. Речь идет о нас, об автоматах, кивающих головами. Мы начали ведь сомневаться в производительности того, чтобы все и каждый учились играть на фортепиано, но мы все-таки не отрицаем, что музыка — это особенная милость божия. Верно?
— Но что же останется от школ, если оттуда изъяты будут языки?
— В этом вы правы: что останется от школы? Несколько никому не интересных хронологий, касающихся королей и войн, кое-какие выдумки с гимнастикой вместо полезной работы, шутовская игра в математику с двенадцатилетними детскими мозгами — это вот останется. Что такое школа? Школа — это каждодневное воспитание матери, каждодневное поучение отца; книжная школа, наоборот, это нечто выдуманное, учреждение, намеренно усложняющее жизнь и принуждающее человека к напряженной работе с семилетнего возраста до могилы. Книга, печатное слово, для всех и каждого наполняет мир неудовлетворенностью и несчастиями, образованием по количественному признаку, цивилизацией.
— Разве не хорошо, что все люди в общем — да, я хочу сказать, все люди — смотрят снизу вверх на тех, кто чему-нибудь учился, и особенно на тех, кто учился много, на ученых?
— Вы думаете, не должно ли это заставить меня задуматься? О, нет. Мы смотрим снизу вверх на что придется, на лошадь, взявшую приз на бегах, на сегодняшнего короля лыжников — в обоих случаях мое уважение смешивается с состраданием к животному. Мы встаем и даем свой стул калеке, мы терпеливо слушаем, пока заика выколотит из себя свои ничего не говорящие речи, мы открываем дверь даме, точно у нее самой нет рук.
Он смолк.
— Ну, что же еще? — спросила она.
— Я только так говорю это, ничего больше, — ответил он. — Жил однажды на свете флейтист, виртуоз, он кончил тем, что впал в такую тоску и пресыщение, что швырнул свои ноты под пюпитр и стал выдувать своей флейтой мыльные пузыри. И это я тоже просто только так говорю.
И он смолк окончательно. Молчали оба. Мосс прервал это молчание:
— Вы в повышенном состоянии, — сказал он. Самоубийца посмотрел на него, задумчиво прищурив глаза.
— Чрезвычайно захватывающе было слушать, порою казалось, точно все это стихи, — сказал Мосс.
Фрекен опять слегка улыбнулась, но так как казалось, что Самоубийца и теперь еще ничего не слышит, Мосс не стал несколько раз вызывать его на разговор, встал, посмотрел некоторое время в окошко и вышел из комнаты.
Остальные двое продолжали сидеть. Начинало смеркаться.
Произошла как будто какая-то перемена, когда они остались вдвоем. Дама, обладавшая свойством нравиться мужчинам, сидела, склонив голову на бок, и раздумывала о том, что он сказал, — имела во всяком случае такой вид, что раздумывает. Этот человек отнюдь не сумасшедший, и это уже кое-что. Из различных признаков и наблюдений она заключила тоже, что он не отказывает себе в необходимом, он покупает, что ему нужно, — что такое могло быть с ним? Есть ли у него в городе какое-нибудь предприятие, или он живет на доходы с капитала? Но прежде всего, — что такое надломилось в нем? Она сама была в таком положении, что ей интересно было знать, каким образом человек, пораженный несчастием, мог отказаться от мысли о самоубийстве.
Она снизошла до того, что попросила у него извинения за то, что изводила его своими глупыми замечаниями и прерывала его; она мало смыслит в серьезных вещах, она, правда, не хотела.
Нет, нет, нет, это он должен просить прощения! Помилуй бог, она смеется над ним!
— Я часто думала, отчего вы собственно здесь живете. Вы не больны, с вашим здоровьем ничего нет плохого, каникулы давно прошли. Простите, я это не из любопытства.
— У меня могут быть свои причины.
— Ну, конечно.
— А почему вы сами здесь?
Она наклонилась вдруг вперед на стуле, согнувшись всем телом:
— О боже, о боже, — да вы правы, я не должна была спрашивать.
— Да нет, нет, это ничего, — сказал он испуганно. — То есть я хочу сказать, мне не надо было спрашивать. Не беспокойтесь об этом.
— Я думала, собственно говоря, — я надеялась, что вы, такой деловой и такой сверху на все смотрящий, могли бы указать мне путь в одном вопросе. Я не могу это сказать. Вы уже раз помогли мне.
Он соображает, что она намекает на посещение ленсмана и на тот пакет с письмами, заключает, далее, что страдания ее — любовные страдания, и больше ничего.
— Мы в самом деле не должны терять мужества, — говорит он, желая ее утешить. Отнюдь не должны. Если судьба идет нам наперекор, нам надо только отойти в сторону.
— Да, но это так тяжко.
— Да, мы отходим в сторону более или менее вежливо, но отойти мы должны. В конце концов вопрос о том, стоит ли все того, чтобы принимать это так близко к сердцу. Для многих дело бывает еще поправимо.
— Для меня ничего нет поправимого, будет только все хуже и хуже.
— Ну, как так! — И чтобы подбодрить ее, он чувствует себя обязанным открыться ей немного: она должна увидеть на нем что-то иное, увидеть такую судьбу, которая уничтожает человека! Что такое, что некий граф уехал, и, может быть, еще, на короткое время, ну, и что он запутался в каких-то денежных делах, неаккуратно заплатил по каким-нибудь там счетам! Разве недостаточно одного его имени, вероятно, вмешается его богатейшее семейство, и кредиторам придется постыдиться. О, у других много хуже.
— Вам тоже тяжело?
— О, да, — не то, чтобы хорошо.
И эта маленькая несчастная дама является причиной того, что Самоубийца растроган своим собственным несчастием, своими бедствиями так, что у него губы начинают дрожать. Он делает такие намеки, которым никогда не позволил бы при других условиях сорваться со своих уст, ее участие размягчает его так, что ему трудно удержать слезы. Вот ведь чертовская девушка: поколебала твердость, с таким трудом выработанную им в обществе Мосса.
Было ли у фрекен д'Эспар со своей стороны какое-либо скрытое намерение в то время, как она тут сидела и слушала его? Бог ведает, но она была так подавлена, так беспомощна, что ей многое можно было простить.
Когда она спросила его, есть ли у него дом, жена и дети, поджидающие его и постоянно пишущие ему, он самым резким образом ответил отрицательно и спросил со своей стороны, откуда у нее взялось такое удивительное представление, что она имела в виду, как это могло прийти ей в голову?
Нет, она только так спросила, это глупо с ее стороны.
— Нет, я вовсе не хотел сказать, что это глупо, — возражает он, — вовсе нет.