— Не совсем, — отвечал Воронцов. — Скоро и вас мы будем иметь честь поздравить.
— О! С чем?
— Пока это тайна.
— Какие уж тайны между такими приятелями, как мы с вами? Шепните мне на ушко.
— Разве что на ушко. А дальше вы не перескажете?
— Ни-ни.
И Воронцов наклонился к его уху. По всему широкому лицу Лестока расплылась блаженная улыбка. Он обеими руками потряс руку приятеля.
— Вот это так! Ну, спасибо вам, добрейший мой. Никогда вам этого не забуду.
Какая награда ожидала лейб-хирурга, Самсонов тогда так и не узнал, да нимало этим и не интересовался. Впоследствии уж, когда вышла награда, оказалось, что Лесток сделан первым лейб-медиком с чином действительного тайного советника, а также главным директором медицинской канцелярии и медицинского факультета с жалованьем в семь тысяч рублей.
— А слышали ли вы, дорогой друг, — продолжал словоохотливый Лесток, — что у маркиза де ла Шетарди была уже депутация от гвардейцев благодарить за то, что он давал ее величеству такие добрые советы? Со своей стороны маркиз напоил их шампанским, ну, а они, по русскому обычаю, давай с ним обниматься, целоваться, кричать виват за свою государыню и за его короля. Дипломатический механизм, как видите, опять заведен. А правда ли, скажите, — продолжал болтун, понижая голос, — правда ли, будто Салтыкову дана еще секретная инструкция?
— Какому Салтыкову? — спросил Воронцов.
— Тоже ведь дипломат! Хе-хе-хе! — засмеялся Лесток и похлопал его дружески по спине. — Про какого Салтыкова может быть теперь и речь, как не про того, который сопровождает брауншвейгцев за границу.
— Если дана секретная инструкция, так как же мне-то знать?
— Еще бы! А в дополнение к той секретной инструкции дана ему еще будто бы секретнейшая.
— В самом деле?
— Да, и такого содержания, чтобы он не торопился, а делал в дороге растяги дня на два, на три. С какой целью, спрашивается? Не затем ли, чтобы вернуть с пути всю фамилию и отправить в места российские не столь отдаленные?
— Тише, доктор! Вы забываете, что у стен здесь есть уши.
Действительно, и по лестнице, и у каждой двери парадных покоев дворца торчали придворные камер-лакеи, раболепно преклонявшиеся перед этими двумя общепризнанными любимцами молодой царицы.
— Иди-ка за мной, — сказал Воронцов следовавшему по пятам его Самсонову и провел его боковой анфиладой в отдаленную горницу. — Тут и подожди.
Ждать Самсонову пришлось довольно долго. Издали доносился сперва смутный гул от многоголосого говора и шарканья ног. Потом этот гул покрыт был гармоничными звуками оркестра. Бал начался, по обыкновению, английским променадом, который сменился затем французским контрдансом. А Самсонов в своем уединении слонялся из угла в угол, временами лишь останавливаясь перед той или другой из украшавших стены масленых картин. Но, глядя на картины, он их словно и не видел. В голове у него перекрещивались всевозможные и невозможные предположения о том, для чего его сюда вызвали, а потом всплывала вдруг секретнейшая инструкция генералу Салтыкову.
Тут послышались шаги, и через комнату прошел из одной двери в другую камер-лакей.
— Постой, любезный! — остановил его на пороге Самсонов. — Не знаешь ли, что делает теперь государыня?
— Что делает государыня? — повторил тот, свысока озирая вопрошающего, как бы соображая, отвечать ли ему вообще. Потом с подобающим своему званию достоинством промолвил:- Ее величество изволили пройтись в аглицком променаде с маркизом Шетарди, а теперича сели за карты с тремя другими послами: Финчем, Мардефельдом да Ботта.
Молвил — и проследовал далее.
Протекло еще с полчаса — для Самсонова полвечности, когда приближающийся шелковый шелест заставил его быстро обернуться.
"Вот оно!"
В дверях показалась сама императрица в сопровождении своей фрейлины-кузины и ее жениха. Самсонов низко склонился и замер.
В роскошном светлом бальном наряде, с бриллиантовой диадемой на высокой, посыпанной пудрой прическе, с веером, как с магическим жезлом, в руке и с чарующей улыбкой на устах, вся олицетворение здоровья, красоты и изящества, она представлялась ему неземным видением, сказочной волшебницей, от воли которой зависело даровать ему все, о чем бы он когда-либо ни мечтал.
— Здравствуй, Самсонов, — заговорила она, заговорила так милостиво и просто, точно не была повелительницей многомиллионного народа, а он одним из самых скромных ее подданных. — Я тебя еще не поблагодарила. Не думал ли уж ты, что я оставлю тебя без всякой награды?
— Я имел счастье возить ваше величество. Это для меня самая дорогая награда, — отвечал Самсонов.
— Для тебя, но не для меня. Ты наравне с молодыми гренадерами помог мне в достопамятную ночь добраться до Зимнего дворца. Награды моим гренадерам выйдут не раньше Нового года. Тебе же, сказывали мне, очень уж к спеху (шутливая усмешка заиграла на лице царственной волшебницы). Так вот, я решила теперь же сверстать тебя с ними в награде.[42] От поместья, которое я подарила Михаиле Илларионовичу на свадьбу его с моей любезной сестрицей, я отрезала для тебя небольшую усадебку, дабы, управляя тем поместьем, ты мог жить по соседству и своим собственным домком. А дабы и всему будущему потомству твоему жилось столь же вольготно, я жалую тебя потомственным дворянством.
— Ваше величество наградили меня превыше всяких заслуг…
— Теперь, Аннет, твоя очередь, — сказала государыня.
Когда он тут поднял голову, она с Воронцовым выходила уже. Осталась одна Скавронская.
— Идем со мной, — предложила она ему и пошла вперед,
"Нет, нет, этого же быть не может…" — говорил себе Самсонов, следуя за ней, а у самого от ожидаемого несбыточного счастья сердце сладко ныло и голова кружилась.
Но несбыточное оказалось возможным. Они вошли в собственный будуар Скавронской, слабо освещенный висящим с потолка розовым, матового стекла, фонарем. Сквозь розовый полумрак Самсонов различил лишь стройную женскую фигуру, которая при входе их быстро поднялась с диванчика, но на полпути, как и он сам, приросла к полу.
— Что, деточки, не узнаете уже друг друга? — спросила Скавронская. — Познакомьтесь опять, не буду мешать вам.
И она удалилась, неслышно притворив за собою дверь.
Недаром назвала она их деточками. Как двое малюток, которым приходится в первый раз свести знакомство, они стояли друг против друга, не зная, с чего начать. Самсонов первый нарушил молчание.
— Вы еще здесь, Лизавета Романовна? А я было уже думал, что вас увезли…
— И увезли бы, если бы… — тихим голосом начала тут и она, не поднимая на него глаза, но, смутившись, поспешила на полуфразе заговорить о другом. — Ах, вот что, Гриша, скажи, был ты у Ломоносова?
— Был. Что это за умная голова! Что за душа-человек! Он достал мне из академии разных хороших книг…
— Чтобы сделать из тебя тоже ученого?
— Нет. "Не всем быть учеными, — говорил он мне, — матушке-России нужны также и деловые люди". А так как у меня больше всего склонности к деревенскому хозяйству, то и книг он раздобыл мне по этой же части.
— А где ж ты займешься опять своим деревенским хозяйством? Не в Лифляндии же?
— Зачем в Лифляндии, когда Михайло Ларивоныч делает меня управляющим своим новым поместьем да когда рядом у меня будет и своя собственная усадебка.
— Господи, как я за тебя рада! Но кто же и когда подарил тебе эту усадьбу?
— А сейчас вот только государыня императрица.
— И дала тебе также вольную?
— Не только вольную, но возвела меня и в потомственные дворяне.
— Правда? Теперь тебе, Гриша, кажется, желать уж нечего…
— Окроме одного, главного, Лизавета Романовна…
Он не договорил. Она подняла на него глаза, и взоры их встретились. Тут она поняла и, чтобы скрыть свое замешательство, спросила:
— А что твоя рука? Я все не могу забыть, что тебя тогда ненароком укусила.
— Она давно зажила.
— Покажи-ка.
На руке у него оказался только маленький белый рубец. Не успел он отдернуть руку, как Лили прижала губы к этому рубцу.
— Что вы делаете, Лизавета Романовна! — вскричал Самсонов.
— Теперь совсем заживет! А в деревне у себя один ты не соскучишься?
— До смерти соскучусь.
Она протянула ему обе руки.
— Так я поеду с тобой. Но дворянство твое, знай, ни при чем. Ты и так был мне всегда люб, и я пошла бы за тебя даже за крепостного…
Когда немного погодя Самсонов вышел из дворца на свежий воздух, он был как в хмельном чаду. Без определенной цели пошел он бродить по двадцатиградусному морозу. Будь тридцать, сорок градусов — внутренний жар в нем и тогда не остыл бы. Ему надо было во что бы то ни стало поведать кому-нибудь о свалившейся на него с неба благодати. Но кто поймет его? К Ломоносову ночью не толкнешься. Разве завернуть к старику Ермолаичу?