Опять отвлекся. Ольге Густавовне в Склифе наложили гипс, но рука болит еще больше, и Люся просит забежать, взглянуть и что-то посоветовать.
Пальцы, торчащие из гипсовой повязки, были отечны, что особого беспокойства не вызывало. Я немножко ослабил повязку, подрезал ее по краю и, успокоив сестер и Люсю, уехал домой, наказав вечером померить температуру и позвонить мне, коль не станет лучше.
Позвонили они, уж не помню кто, лишь утром, на работу. Сказали, что постеснялись вечером меня беспокоить.
У Ольги Густавовны вчера вечером поднялась температура.
Боль усилилась. Ночь не спала. Существует правило у нас: если при гнойном процессе нет сна из-за болей — разрезать, вскрывать гнойник. Так называемый "симптом бессонной ночи". Но здесь-то перелом, а не гнойник. Я снял гипс и обнаружил флегмону — тяжелый гнойный процесс, начинавшийся в месте перелома и переходящий теперь на всю кисть.
Либо причиной был некачественный раствор, которым обезболивали, либо просто ошибочно введено какое-то иное средство. Гнойный процесс кисти вещь достаточно опасная, серьезная. Необходима была операция, и специалистами, хорошо владеющими лечением флегмон. У нас в больнице не было гнойного отделения, и я поехал с Ольгой Густавовной в больницу, где такое отделение было, и заведующий которого, старый хирург, много лет занимался подобными несчастьями.
Сравнительно недавно получила Сталинскую премию книга "Очерки гнойной хирургии" В.Ф. Войно-Ясенецкого. Написана она была великолепным старым русским языком, который давно уже не встречался в нашей медицинской литературе. Юдин, который тоже писал отменно, только что выпущен был из тюрьмы, и книги его, хоть и были уже написаны, еще не вышли. "Очерки гнойной хирургии" получили Сталинскую премию, Юдин же получил срок в сталинском лагере. Это был один из изысков игры Сталина с людьми. Скажем, одного Вавилова посадить и уморить, а его брата сделать президентом Академии наук. Автор «Очерков», хирург Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий в миру, он же епископ Лука, по всем законам того времени должен был получить свое место в лагере, недалеко от Юдина. Впрочем, хирург, принявший сан до войны, отсидел свое, но был выпущен до большого террора.
Я думаю, что наше увлечение книгой Войно-Ясенецкого было еще и результатом неосознанного противления официальным представителям науки, затурканной лысенковской, якобы мичуринской, биологией, якобы павловской физиологией, квазинаучными идиотствами Лепешинской и Бошьяна, поиском приоритета российских откровений в науке, лечением "сонной терапией" дизентерии и борьбой неизвестно с чем. "Очерки гнойной хирургии" были прочитаны почти всеми студентами.
Начитавшись Войно-Ясенецкого, я повез Ольгу Густавовну к старому врачу, который когда-то был знаком с епископом. Как выяснилось, видал он его лишь однажды, на какой-то конференции, но отблеск этого знакомства украшал старого Михаила Юрьевича.
Я обо всем случившемся рассказал Михаилу Юрьевичу. Я предупредил его, чтоб он не закладывал понапрасну несчастных травматологов, совершивших эту ошибку, так как ни исправить ее, ни доказать их вину невозможно, а семью растревожим и сподвигнем еще, пожалуй, на поиски справедливости, которая принесет кому-то несчастье, а пользы и радости никому.
Я позвонил в Склиф травматологам, сказал им о беде, чтоб они проверили растворы и все, что могло привести к несчастью. Мир не гарантирован от повторения ошибок. Всякое бывает.
Ольгу Густавовну оперировали. Были повреждены сухожилия, омертвела на некотором протяжении кожа. Долго заживала рана. Рука была обезображена, и пользоваться ею с прежней ловкостью она уже не могла… Да, к сожалению, недолго еще ей пришлось ею пользоваться — лет Ольге Густавовне было много.
Прошло лет тридцать после того, и кто-то мне сказал, что единственная из сестер Суок, тогда еще жившая Серафима Густавовна, кому-то говорила, что я бездарный, невежественный костоправ и рвач, а вовсе не "квалифицированный специалист и гуманист", как обо мне отзывался некто, удачно у меня лечившийся.
Ну и хватит об этом.
Дымится трубка на столе, куртка висит на спинке стула… а сумки нет.
"Где Рост?" — "Роста не видали?" — "Кто-нибудь видел Роста?" — только и слышишь в редакции.
"Да где-то здесь. Вон его куртка, трубка…" Трубка уже не дымится, но еще теплая.
Трубка еще теплая, но Рост звонит уже из Тбилиси, где всегда есть о чем написать, что сфотографировать, снять что-то на видео. Или он уже в Киеве, где живет мама, где друзья детства и где тоже есть мгновение, которое хочется остановить на снимке ли, в слове. А то и из Питера, где он учился, приобретя высшее физкультурное образование, в дальнейшем дополнив его образованием филологически-журналистским. А когда пришла новая пора, снявшая запреты на свободное общение с Западом… да и с Востоком… впрочем, как с Югом, так и с Севером, неожиданно можно было услышать его ликующий голос из, скажем, Мюнхена или Найроби, с Аляски или из Непала. Годы идут, а он так же легок на подъем и непредсказуем в своих перемещениях.
Ищут Роста. Думаете, он срочно нужен по работе? Да нет, он работу себе находит сам. Ему не нужны поручения начальства. Его ищут, чтобы поболтать с ним. Общение с ним согревает. Он уходит, и остается надолго тепло, не то что свет, пропадающий вместе с источником его.
Начальство Роста не ищет. Оно привыкло, что сам Рост найдет работу и порадует читателя чем-нибудь необычным. Придуманный им жанр — фотопортреты с очаровательными, изящными эссе, — по-настоящему греет душу. Тепло объекту, которого Рост сфотографировал, тепло и нам, глядящим на портрет, оттого, что еще много людей хороших… И вообще, оказывается, еще много хорошего на земле. И если объект не был его другом до этого, то после уж никогда не остынет от дружеского отношения к Росту. Юра любит всех, кого снимает. Он не снимает тех, кого не любит. Потому и идет теплота и от него непосредственно, и от его работы.
Даже когда он пишет о чем-то грустном, печальном, даже ужасном, мы чувствуем его теплоту и заботу. Никогда не забуду его очерк в "Литературной газете" о поселке ли, городке, а то и просто станции Зима, которую до Роста воспел ее уроженец Евтушенко, о том старом времени, когда мы все были даже не молодыми, но маленькими. Юра увидел и нам показал на примере этого городка тот ужас, в какой погрузилась вся наша держава. Давно мы туда опускались, а нынешние — просто не имеют сил остановить или замедлить это скатывание в бездну.
Рост всегда сам находил себе работу, которая была нужна и по времени и по состоянию умов читателей. Даже если не пришло время напечатать его материал, он лежал в загашнике и ждал своей минуты. Помню, как нам сообщили: завтра из Горького возвращается Сахаров. Когда, в какое время ничего не известно. Лида сообщила об этом Росту. Никто его в редакции в тот день не нашел. С утра он был на вокзале, встречая каждый поезд ожидаемого направления. И он встретил. И записал первые слова Сахарова на московской земле. И первые снимки по приезде тоже сделаны им. И первая помощь, понадобившаяся Сахарову и жене его, была оказана Ростом. И стали они с Сахаровым с того дня друзьми до последних дней его, а с Еленой Боннэр и до сего дня.
Тепло, тепло, когда он рядом… И те, кто любил его когда-то, и тех, кого он любил (в том числе и женщины, к которым он любовно относился и после расставания), всегда в душе, да и в теле, ощущают теплоту общения с ним.
Много у него друзей, как бы ни говорили, что друзей много не бывает, как бы ни говорили, что друг бывает всегда единственный, — просто у Роста много единственных друзей. Спросите у них, у всех единственных. Я вспоминаю фильм Юриного единственного друга Отара Иоселиани "Жил певчий дрозд" — в каком-то смыле это и о Росте, артисте по жизни. Только не гвоздик для кепки напоминает о нем, когда он куда-то исчезает, а теплота общения с ним еще долго греет сподобившегося его участия.
Художник! Художники люди ранимые, а порой при кажущейся открытости совсем закрытые ребята. Замечания художнику о его работе надо делать с предельной деликатностью. Если, конечно, ты не редактор. Когда художник (писатель ли, журналист, артист или живописец — любой художник) близким людям показывает свою работу, замечать нечто неудавшееся надо осторожно. Сделать лучше он уже не сможет — разве что исправить мелочи.
Рост художник ранимый. Никогда я не забуду, какую боль причинил ему, прочтя очерк о его единственном друге, очень хорошем человеке, замечательном хирурге Славе Францеве, ныне покойном. Слава болтанул ему что-то, что звучало весьма эффектно, красиво, но хирурги знают, что такое фантазия в голове или на языке увлекшегося рассказом коллеги. Юра любил Славу — он и подумать не мог проверять слова друга. Он поступал как любящий. И это главное в нашей жизни. Я же поступил бездумно, как холодный человек, стремящийся к объективности: без обиняков высказал Юре все, что думаю о написанном, как профессионал-дурак. Погнался за мелочью, ничего не сказав про главное, про суть. Я никогда не забуду его реакции. Он был не просто ранен — он был подстрелен. Он аж побледнел, потом его кинуло в жар, он подставил голову под холодную воду — он был расстроен до тошноты. В результате плохо было нам обоим. Ему от моей прямоты. Мне от моей неделикатности. Как мы не жалеем друг друга… Да и способствуем разным болезням…