Обо всей этой компании ходило тогда много анекдотов. Рассказывали, например, что однажды летом все члены Академии были на свадьбе у одного из своих товарищей на Васильевском острове. Часу в шестом утра шли они домой, гурьбою, в шитых мундирах, в орденах, и присели дорогой на помост канавки, чтобы отдохнуть и перевести дух. В это время лавочник отворял свою мелочную лавку. Озерецковский предложил зайти и напиться огуречного рассолу, что преотменно действует после попойки, и крикнул лавочнику подать им ковш "сего нектару". Напились ученые. "Эх, да и хорош же у тебя рассол, собака! Что же мы тебе должны? Сколько с нас следует?" – "Ничего-с, ваши превосходительствы и сиятельствы!" – отвечает купец с поясным поклоном. "Как – ничего?!" – "Да так, ваши превосходительствы, потому ведь и с нашим братом это случается".
Чтобы размыкать свою внутреннюю тоску, Черепов в это время отдался разным течениям, кидался в разные сферы общества, жизни и занятий, нимало даже не заботясь, "пристойно ли сие гвардейскому мундиру". Ему просто хотелось как бы то ни было и где бы то ни было забыться, заглушить, потопить эту назойливую и ревнивую кручину, которая по временам, и особенно после встреч в большом свете с графиней Елизаветой, глубоко забиралась в его сердце.
Но ни масонство, ни наука, ни даже профессорские кутежи не помогали. Вне графини Елизаветы все казалось ему скучным, бесцветным, мертвенным, ничто не привлекало, ни в чем не почерпалось забвения.
Да и самые условия жизни тогдашнего общества все более и более становились тесными и печальными. Время было тяжелое, и вообще, и в частности, и сделалось оно таковым вскоре по возвращении государя из путешествия по России; но в особенности казалось оно тяжким по сравнению с привычками и жизнью Екатерининского времени. Все переменилось разом так резко и круто, и общество остановилось в полном недоумении перед явлениями новой жизни. Государь на многих придворных и сановников имел подозрения, и сколько из них, чуть ли не ежедневно, были отставляемы от службы и ссылаемы на житье в деревни! Тайная канцелярия[315] была завалена делами, преимущественно раскольничьими; Обольянинов разбирал основания разных сект; многих из сектантов брали в Тайную, брили бороды и ссылали на поселение. По отзывам современников, то настала «эпоха ужасов». Один из них говорил, что «сердце болело, слушая шепоты, и рад бы не знать того, что рассказывают»[316]; а другой свидетельствует, что в то время «надлежало остерегаться не преступления, не нарушения законов, не ошибки какой-либо, а только несчастья, слепого случая»[317]; и все жили тогда с таким точно чувством, как во время какой-нибудь повальной болезни, – прожили день – и слава богу. Если в каком-либо доме занимал квартиру квартальный надзиратель, то он свободно мог являться тираном и страшилищем всего дома – была бы лишь охота; его слушались со страхом и трепетом, от него прятались и убегали на улицах. Донос полицейского агента нередко мог иметь самые гибельные последствия. Даже самые невинные удовольствия не всегда проходили без приправы страха и горечи. Многие были до того напуганы, что если, бывало, заслышат курьерский колокольчик, то так и затрясутся, так и побледнеют;
все чудилось, будто фельдъегерь[318] или даже сам полицмейстер Эртель едет брать их в Тайную. Брали иногда бог весть почему, даже по такого рода доносам прислуги, что господа говорили-де о курносых[319]. Это было уже усердие паче меры и разума, и государь большей частью даже вовсе и не знал о нем.
А в то же время трудно и представить себе то бешеное веселье, которое в эти самые дни царило в петербургском обществе. В десять часов по распоряжению полиции все огни в домах должны были быть погашены, но обыватели выдумали шторы на двойной подкладке, которые, будучи спущены в урочный час, препятствовали видеть комнатное освещение с улицы, и хозяева, простившись со слишком строгими блюстителями законных формальностей, оставались в кругу людей, не заботившихся о том, что ожидает их завтра, – веселились напропалую, танцевали до упаду, вели речи самые безбоязненные, произносили суждения самые резкие. Но часто с наступлением грозного завтра гости при возвращении домой находили ожидавшую их тройку, которая отвозила "по назначению". Случалось, что и хозяева были отправляемы туда же так скоро, что созванные ими с утра гости не находили их. Но эти внезапные исчезновения не удивляли и не смущали никого: всякий мог ожидать на всякий час подобной же участи, а до того с русской беззаботностью старался запастись весельем. Но еще более может показаться невероятным, что в стране, подчиненной таким грозным порядкам, могли люди пользоваться замечательной свободой порицания. В том ящике, который был выставлен в одном из нижних окон дворца для кидания просьб и жалоб, государь нередко встречал карикатуры и пасквили на свою особу, и – замечательная черта характера – иногда он смеялся, если находил их остроумными, и всегда оставлял их, все без исключения, без всяких последствий для авторов. Известен, между прочим, факт об одном камергере, который постоянно позволял себе говорить о Павле Петровиче, еще в бытность его наследником, самые резкие вещи, что, конечно, было небезызвестно его величеству. Сделавшись государем, Павел однажды во дворце увидел своего давнего недруга, который старался теперь всячески удаляться и прятаться за других, чтобы не попасться ему на глаза. Подойдя к нему самым милостивым образом и взяв его за руку, государь сказал: "Что вы так прячетесь все от меня! Поверьте, милостивый государь, все то, что великий князь знал и слышал, он не скажет о том императору". Таково же точно было его отношение и к пасквилям. Пламя камина обыкновенно тотчас же поглощало эти произведения подпольных авторов.
Придворные балы, торжества и празднества не поражали теперь таким ослепительным блеском и баснословною пышностью, как в предшествовавшее царствование, но всегда были оживленны и нередко весьма оригинальны. В последнем отношении особенно выделялось торжество накануне Иванова дня, 23 июня. Оно учредилось с тех пор, как государь в январе 1797 года заключил конвенцию с "державным орденом Мальтийским"[320] об установлении этого ордена в России.
Святой Иоанн, как известно, был почитаем в качестве патрона мальтийских рыцарей. Накануне дня этого праздника все "великое приорство[321] российское" собиралось в одном из загородных дворцов, преимущественно в Павловском, и составляло орденскую думу, вело «протокол всем своим советованиям» и «делало о том в Мальту потребные сообщения». Впоследствии, когда император Павел принимал права и титул гроссмейстера этого ордена, он назначил на остров Мальту русский гарнизон и особого коменданта, а город Мальту повелел внести в академический календарь «наравне с губернскими Российской империи городами». Накануне мальтийского празднества, обыкновенно вечером, все наличные войска были собираемы парадом вокруг дворцовой площадки, а самый дворец занимали кавалергарды и лейб-эскадрон конногвардейцев, которые размещались по покоям на проходе его величества. К назначенному часу все находившиеся в Петербурге кавалеры и командоры ордена Святого Иоанна Иерусалимского собирались во дворец и открывали процессионное шествие по два в ряд. На них тогда красовалось особое одеяние: алый орденский супервест[322] с вышитым на груди изображением белого мальтийского креста. В замке этой процессии шел император в сопровождении орденского оруженосца Павла Ивановича Кутайсова и командира кавалергардского корпуса с палашом наголо. Вся процессия троекратно обходила около девяти костров, разложенных на площадке, обрамленной войсками, после чего император и один из высших сановников ордена бросали на костры пылающий факел и зажигали их, а затем шествие тем же порядком между горящими кострами возвращалось во внутренние дворцовые покои. Императрица с женской половиной царской фамилии, дамы высшего круга и весь двор обыкновенно любовались на этот древний рыцарский обряд из-под намета особой палатки, разбивавшейся поблизости.
Но более всего бывало оживленно в Гатчине во время осенних маневров. Здесь, в этой колыбели павловской армии и флота, в этом питомнике их организации, учреждений, выправки и дисциплины, было любимейшее местопребывание императора во время осени. Петергоф он еще любил и живал там среди освежающих фонтанов в самую жаркую летнюю пору, но Царское Село терпеть не мог и почти никогда в него не заглядывал.
В Гатчине еще при жизни императрицы Екатерины благодаря постоянному пребыванию там наследника образовалась как бы совсем иная атмосфера, где все приезжающие во дворец были принимаемы с любезностью и радушием; но вместо непринужденности и легкой, веселой свободы, господствовавшей при большом дворе, здесь все было чинно, скромно, семейно и бесшумно. Все здесь было устроено несколько на прусский лад, и именно по старинным образцам прусским: повсюду трехцветные шлагбаумы на въездах и выездах из городка, повсюду часовые, которые, бывало, на прусский манер окликают проезжающих и стоят в старинной форме времен Фридриха-Вильгельма I[323]. Там был выстроен форштадт – совершенное подобие маленького немецкого очень чистенького городка; казармы, конюшни, гауптвахты и вообще все казенные строения – точь-в-точь такие, как в Пруссии, что так нравилось Павлу Петровичу еще со времени его путешествия по Европе.