Окна флигеля были ясно освещены. Почему-то я долго и пристально смотрел на одно из них, прикрытое внутри шторой. Это было окно в комнате дяди.
Я представлял себе дядю сидящим за столом над толстой тетрадью. Он пишет. На столе горит лампа. За окном на дворе воет буря…
В двенадцать часов ночи мы с мамой легли, но я не мог остаться у себя в комнате один: непонятное чувство страха, неопределённого и мучительного, волновало меня. Я лёг на сундуке в комнате мамы.
— Я не буду гасить лампы, — сказала мама.
Она сказала это каким-то особенно тихим голосом. Лицо её мне показалось бледным, вытянутым, а обведённые тёмными кругами глаза показались большими.
Чтобы не раздражать зрения светом, мама заставила лампу кувшином с водою, и его громадная тень, отброшенная тусклым светом, расползлась по комнате, покрыла часть пола, ширмочку, за которой спала мама, печь и часть потолка. Я посмотрел на эту громадную тень, и почему-то мне припомнился дядя Володя, со своими рассуждениями о мятежной душе. По его рассуждениям выходит, что надо иметь только мятежную душу, и тогда для человека всё возможно. Правда ли это?.. Может ли обыкновенный глиняный кувшин вырасти до размера своей тени, занимавшей почти всю комнату?.. Этот вопрос показался мне нелепым: кувшин — предмет неодушевлённый, а человек… человек может иметь мятежную душу…
В эту ночь мне всё казалось преувеличенным: мои чувства, желания, представления… Я заснул, и мучительные, тяжёлые сны беспокоили мою душу. Я просыпался, слышал, как бьётся моё сердце, и опять засыпал.
Ночью я слышал какой-то странный шорох и тихие голоса. Мне показалось, что приходила бабушка и о чём-то шепталась с мамой за ширмою… Я слышал, что ночью посылали за доктором, потом что-то искали, потом кого-то звали…
Утром рано нас разбудили. В комнате по-прежнему горела лампочка, хотя по просветам в щелях ставней можно было догадаться, что наступил день.
С бледностью в лице мама торопливо оделась и куда-то ушла, сказав мне, что ещё рано, и что я могу спать. Я лежал на сундуке с открытыми глазами и рассматривал громадную тень, отброшенную кувшином. В доме было тихо. На дворе как и вчера гудела буря.
Мама вернулась домой плачущей.
Сегодня в ночь дядя Володя отравился. Его нашли утром сидящим в кресле у стола. В закоченевших пальцах его правой руки было крепко сжато перо, которым он писал последнее послание людям. На столе лежала толстая тетрадь, написанная убористым почерком дяди. В конце 71 страницы стояло слово «конец», подчёркнутое тремя толстыми чернильными штрихами.
На чистом листе бумаги мелким шрифтом было написано следующее:
«Вот вам и жизнь!.. Жизнь, за которую вы трепетали, боясь смерти. А смерть — очевидный процесс превращения человеческой плоти в новые элементы: кислоты, газы, соли, и незримый акт освобождения духа. Только тогда человек и делается единицей мира, вернее — элементом мира, когда он умирает, а когда живёт, он — раб плоти. В мире теряется всё, что жило, и только труд человеческий вечен, а потому трудитесь, если хотите, чтобы после вашей смерти что-нибудь осталось…
В моей тетраде вы найдёте всю историю моих изобретений. Некоторые из них закончены, другие только начаты. Тайну моего последнего изобретения уношу с собою. Я взял несколько страшных ядов в известной пропорция и приготовил химическое соединение. Этот яд ядов только тем и интересен, что ослабляет страх смерти и страдания жизни… Я умираю в галлюцинациях! Предо мною чудные видения, красивее жизни…
А всё-таки, когда я умру — тело моё сожгите, а пеплом удобрите крестьянские поля. Я хочу, чтобы моё тело скорее сделалось достоянием мира и стало полезным трудящимся людям».
Через два дня мы схоронили дядю Володю.
С утра небо было обложено тёмными, тяжёлыми тучами, шёл дождь, дул ветер, срывая пожелтевшие листья с печальных кладбищенских берёзок.
Мы все долго и горько плакали над могилой дяди, а расходившаяся буря заглушала голоса земли и наши неутешные надорванные рыдания…
1916