Серый бетон громоздится в городе, что режет глаз лишь на улицах с сохранившейся брусчаткой. Калининградцы гордятся: "Только у нас во всей России брусчатка, с немецких времен". С тех времен - десяток-другой уцелевших особняков с лепниной, балконной вязью, черепицей на улице Королевы Луизы (сейчас Комсомольская), в районе Амалиенау (окрестности улицы Кутузова). Такие дома уместнее где-нибудь в мюнхенском Швабинге или рижском Межапарке. Рига волнующе проглядывает в Калининграде - чуть-чуть: Ригу не бомбили, Кенигсберг раскатали до мостовых.
Что пропустили союзники, довершили переселенцы - отправленные сюда взамен изгнанных немцев российские и белорусские колхозники, их дети и внуки. В местном музее - новый зал, где выставлены указы 46-47-го годов за подписью Сталина и Чадаева, Шверника и Горкина: двенадцать тысяч семей, потом восемь тысяч шестьсот, потом еще, еще. Они приходили на чужую землю, вешали коврики со своими лебедями над чужими низкими кроватями, учились крутить чужие машинки "Зингер", по праздникам вынимали из высоких сервантов чужой недобитый фаянс в розовый цветочек. На голых местах возводили свой бетон. Иногда освобождали под него занятое место - как в 67-м, когда взорвали Королевский замок и поставили бетонный параллелепипед Дома советов, в котором никто никогда не дал и не выслушал ни одного совета, не просидел заседания, не схватил за жопу секретаршу. Пустая пятнадцатиэтажная коробка Дома советов видна в Калининграде отовсюду, лучше всего - с острова Кнайпхоф, от кенигсбергского кафедрального собора, с того места, где похоронен Иммануил Кант.
Много ли найдется на пространстве от Калининграда до Владивостока тех, кто прочел "Критику чистого разума" и две другие кантовские "Критики"? А в начале 90-х обсуждали переименование города в Кантоград. Почему-то Кант в качестве гения места Кенигсберга, ставшего Калининградом, усиливает никуда не девшееся за полвека ощущение военной трагедии, непреходящее чувство послевоенной драмы. Чудом избежавший бомб и снарядов, изысканно прусский Гердауэн потрясает одним лишь именем - Железнодорожный. Курхаус в Светлогорске (бывш. Раушене) нелеп, как полвека назад был бы нелеп в Раушене (буд. Светлогорске) курзал. Странно, но за десятилетия не исчезает историческая неловкость жизни на чужой, пусть и по праву, по атавистическому праву силы занятой земле. Не случайно потомки русско-белорусских переселенцев по всей области собирают восточнопрусскую старину. В любом месте с руинами тевтонских замков - общества с древними гербами и турнирами в доспехах. Достопримечательность Черняховска-Инстербурга - местный электрик по имени Рыцарь Гена.
Поиски корней - но чьих? На земле, по карте которой пройдено ластиком, а по стертому написано заново: Зеленоградск, Светлогорск, Озерск, Славск, Правдинск. Страна Незнайки.
Навечно временный русский Кенигсберг пребывает умонепостигаемой вещью в себе - как и учил здешний уроженец, четыре года бывший подданным России. Остается, повинуясь категорическому императиву, нанизывать множащиеся антиномии. Театр кукол в кирхе Святой Луизы. Крошечный Ленин в курортном Кранце. Бетонный гастроном поселка Рыбачий - Росситена, упомянутого в рассказе кенигсбергца Гофмана. Левитановски золотые березы, со вспышками красных кустов и штрихами нежелтеющей черной ольхи вдоль дороги на Куршскую косу. Выставка "Земные облака" - "творчество душевнобольных пос. Прибрежный и гор. Гамбург". В музее янтаря - кенигсбергские шкатулки, подсвечники, распятия, калининградские ледоколы, спутники, сталевары. Серый бетон над темно-серой брусчаткой. Собор на острове Кнайпхоф, который, с тех пор как совершенно опустел, обрел в виде компенсации прописную букву - Остров.
Собор восстановлен, внутри пуст, как Дом советов, но ухожен и элегантен снаружи. В башне - музей Канта с книгами, гравюрами, мраморным бюстом, книгой записей.
"Мне, моей сеструхе Рите и нашим любимым бабушкам очень понравилось. Кант был великим человеком. Алина".
"Мы очень ошеломлены собором и Кантом. Экипаж эскадренного миноносца "Настойчивый".
"Любимому Канту - Оля".
"Приехали из Удмуртии. Загорали, купались, а сегодня знакомимся с Кантом. А сколько еще впереди!"
"Нам очень понравилось, особенно Кант. Мы даже с ним сфотались. Он был в бескозырке. Матросы Балтфлота".
В Пилькоппене на Косе - коттеджи с каминами и глинтвейном. Глинтвейн вкусно готовят в баре пансионата с голубой вывеской "Пункт питания", и становится ясно, что это не Пилькоппен, а все же Морское. Вечером у плоской белесой воды - все почти как в детстве на пляже другого балтийского залива, на янтарной охоте со спичечным коробком в руке. Под довоенной сигнальной мачтой из черной оружейной стали с флюгером-крестом - рыбаки общеевропейского облика, так что в первую минуту озадачивает их русский без акцента: "Да не, какая рыба, это только с утра будет, мы так стоим". Радушно протягивают пачку "Эр-один": "Закуривайте, у нас вот только говно немецкое".
Облачко немецкого дыма. Звездное небо над головой, нравственный закон внутри нас. За дюнами - город Канта в бескозырке, бетонная критика чистого разума.
Джон Григорьевич
После четырех часов катания и ходьбы по Ярославлю экскурсовод Марина предлагает: "Можно еще поехать в музей "Музыка и время", первый частный музей России" - "Лучше посидеть в симпатичном месте. Вот вчера в "Руси" на Кирова давали сказочную уху с грибами, да еще в каком-то древнеримском декоре. Не знаете чего-нибудь подобного?" - "В "Руси" не была и вообще по ресторанам не очень. А в том музее хорошая коллекция часов, утюгов, граммофонов, колокольчиков. И сам Джон Григорьевич человек примечательный". - "Как вы сказали?" - "Джон Григорьевич Мостославский". - "Немедленно едем!"
К Волжской набережной машина сворачивает у "лощенковского" магазина. На фасаде белого классицистского здания с треугольным фронтоном и восемью колоннами ионического ордера - голубая вывеска "Продукты". Это была Космодемьяновская церковь, потом продмаг, в который ходили домочадцы жившего за углом ярославского Брежнева - Лощенкова. В другом государстве в другую эпоху магазин так и остался "лощенковским", а говорят, нет у народа исторической памяти.
Память выборочная, причудливая. В Ярославле на всякий случай сохраняют все названия, как обыватели прифронтовой полосы держат в подполе разные флаги; на углах - по четыре таблички: Суркова, бывш. Школьная, бывш. Гимназическая, бывш. Благовещенская. У Волги показывают дом, в котором умер Андрей Болконский. За Которослью рядом с живым шумным лакокрасочным комбинатом забытая мертвая громада храма Иоанна Предтечи, темно-красного кирпича с зелеными изразцовыми поясами. Собор вызывающе великолепен даже в череде замечательных ярославских церквей. Очарование Рождественской едва пробивается сквозь разруху. Угадывается красота Николы Надеина. Церковь Ильи Пророка чудесным образом простояла ухоженной на огромной Советской, бывш. Плацпарадной, площади напротив обкома - прежнего (и нынешнего) губернаторского дворца. Лучше всего храм выглядит с улицы Нахимсона, бывш. доктора философии Бернского университета, бывш. комиссара латышских стрелков, бывш. предгубисполкома. Увековечены и другие видные ярославцы: основатель русского театра Федор Волков изломанной позой и штанами в обтяжку похож на тореадора, Ярослав Мудрый с городом в руках прозван "мужик с тортом". В полдень начинается снег, и торт становится сливочным.
Снег, благословение российской провинции, с ярославской расторопностью кроет прорехи, пятна, лужи, возвращая городу изношенное достоинство. Естественными кажутся белые беседки над Волгой - невесть откуда взявшиеся в этих широтах воздушные шестиколонные ротонды с коринфскими капителями. На снегу, под снегом, в снегу все становится каким-то неведомым, давним, из Лескова, из Бунина: кованые перила набережной, тупо прямоугольный речной вокзал, дизайнерски отважная алая рябина на черных ветках, пышная голая тетка с мячом на фасаде сталинского дома, праздная лошадь у Спасского монастыря, на которой некому кататься в несезон. Причудливая выборочная память строит зимний Ярославль.
Джон Григорьевич в вязаной жилетке ведет от коллекции к коллекции. Он мягко гладит утюги, как Шлиман - черепки Приама. "Это автомат, видите, верх откидывается, утюг заполняется водой и сам защелкивается, можете отпаривать что хотите. Вы знали, что сто лет назад были утюги-автоматы? Вот видите, приехали сюда - узнали. Это судьба".
Он садится в кресло, над головой бешеным тропическим цветком развернуто розовое жерло граммофона. Хозяин подмигивает знакомой ему экскурсоводу Марине и заводит пластинку. Поют по-итальянски, а память подсказывает русский текст, все ведь перекладывалось на родной, от оперы до похабели: "Никто не знает, где живет Марина, она живет в тропическом лесу...". Фисгармонии, механические пианино, музыкальные шкатулки, шарманки. На полках - тысячи пластинок. "Вы такого не слышали, я сейчас поставлю, вы-таки поймете, что только ради этого стоило сюда ехать". Карузо, 1902-й.