— Тебе бы тоже в такой час постоять за честь!
— Какую-такую еще честь?
— За честь земли, честь народную.
— Больше болтай! Зря что ли я здесь служу?
— Кому же ты служишь?
— Его императорскому величеству.
— И еще?
— Еще… ну, и на жизнь зарабатывать надо.
— Сколько тебе надо, начальник?
— Червонец.
Аллахверди достал из-за пазухи золотой червонец и вложил в руку охраннику, и тот сразу же упрятал монету в щель между половицами. Самодовольно погладил усы.
— Так, стало быть, у Лейсана жена при смерти?
— Да, начальник. Уж не жилица на этом свете. Охранник понимающе ухмыльнулся.
— А окажись оно не так?
— Клянусь головой падишаха, чей образ над тобой висит, правду тебе говорю.
— Ну, коли ты так божишься-клянешься, не соврешь. А соврешь — шкуру сдеру, в Сибирь упеку, — охранник опасливо зырк-нул вокруг глазами, шутя прихлопнул мохнатую папаху на голове Аллахверди, довольный червонцем, и стал нарочито громко ругаться. — Все вы одним миром мазаны! Все вы разбойники с большой дороги!..
Аллахверди прошел через ворота в тюремный двор. Теперь проще. Внутренняя охрана мигом смекнула, что на этом посетителе можно поживиться. Глаза завидущие, руки загребущие. Аллахверди умаслил их серебряной деньгой и смог втолковать, чтобы Лейсана вывели в коридор, выходивший окнами во двор и скрытый от надзора наружной стражи.
Тут можно было перекинуться словом.
Встретились, поговорили вполголоса. Аллахверди, доставая припасы из хурджина, объяснил Лейсану, что в семье у него порядок, жена жива-здорова. И, главное, все взялись за вызволение Хаджар, да и самому Лейсану недолго тут томиться, а что касается поручения Хаджар, то пусть она знает: все вещи приготовили и в урочный час будут они в условленном месте.
— А где аманат?
— У надежного человека.
— Как бы не подвели… Если с Хаджар что случится, нам, носящим папаху, одно наказанье — смерть.
— Не тревожься… Мы ведь для того и подстроили твой арест.
— Чтоб я в каземате зажил припеваючи, прохлаждался, — невесело сказал Лейсан.
— Ничего, брат! За одного битого двух небитых дают.
Он-то знал, на что идет. Гачаги ухитрились впутать в эту историю Лейсана, чтоб у них в каземате был посредник для вызволения Хаджар.
Лейсан, к чести его, не возроптал, напротив, возгордился, что может сгодиться в таком важном деле. Посидит месяц-другой в каземате, а выйдет героем-мучеником, всю жизнь будет расписывать свои подвиги, да еще приплетет вдобавок и выставит, глядишь, себя героем почище Наби, ни дать ни взять, с Кёроглу сравняется.
— Да, Аллахверди, ловко вы на мне выезжаете! — Лейсан покуда решил напомнить, как ему тут трудно приходится.
— Чья это затея, а?
— А чья, по-твоему?
— Наби не пойдет на такое.
— А кто, если не он?
— Поклянись моей жизнью!
— Ну вот еще, стану я клясться твоей жизнью.
— Тогда пусть знает народ, что Лейсан готов за Наби жизнь положить!
— Эй ты, язык прикуси! — раздался хриплый окрик проходящего мимо надзирателя.
Оглянулись, а по коридору шествует дородный офицер, пшеничные усы, шашка на боку, нагайка за голенищем сапога. Надзиратели вокруг увиваются.
— Вернуть всех в камеры!
— Этот вот — не арестант, ваше благородие!
— Оба "черные коты", разбойники.
— Один — да, а другой посетитель, мирянин.
— Два сапога — пара! — Офицер подошел к Аллахверди и, ухватив его за плечо, тряхнул.
— Когда ты был здесь в последний раз?
— Дней десять тому назад, начальник.
— Не десять, а четыре!
— Ну, пусть четыре! Разве нельзя дустагу[10] хлеб носить? — Аллахверди показал на Лейсана, выделявшегося среди других своей относительно опрятной одеждой. — Сам видишь, он — из благородного рода.
— Вижу, так и прет из него благородство… Вылитый… князь. Ха-ха…
— Не смейся, начальник. А то Лейсан-бек может в Петербург падишаху пожаловаться на тебя.
— Пожаловаться?!
— Да. Напишет, что казачий офицер смеется над кавказским князем.
— Пусть хоть самому богу пишет. Какой он князь! А ты живо убирайся отсюда. — Есаул пихнул его в спину. Аллахверди подхватил порожний хурджин. Хотел было и есаулу в карман впихнуть червонец из суммы, которой его снабдил Наби, но, видя гонор офицера, раздумал. "Может, из новоприбывших на Кавказ, еще не научился красть. А если научился — и того хуже, чего доброго, кликнет казаков, отведут в укромный уголок и не отпустят, пока не обдерут до нитки, не выпотрошат… Тогда кусай локти, да поздно. Отдадут на растерзание следователю, и все пойдет насмарку, дело провалится, и позора не оберешься".
И потому Аллахверди бочком-бочком, тише воды, ниже травы, поспешил скорее стушеваться, шмыг в ворота и с глаз долой, скрылся в густых зарослях, обступивших стены каземата, долго продирался, прежде чем остановился перевести дух. И рад был, что дело так обернулось.
Капитан Кудейкин обходил камеры, двор, коридоры каземата, остановился у дверей камеры Хаджар, велел отпереть, заглянул внутрь. И хорошо, что Хаджар по топоту, по руготне в коридоре уже догадалась, что к чему, и мигом легла на нары, укрывшись с головой серым облезлым одеялом.
— Эй, разбойница! — рявкнул есаул. Хаджар не отозвалась, прикинувшись спящей.
— Эй кара пишик![11]-заорал офицер.
Хаджар не выдержала, вскочила на ноги.
Капитан смерил ее взглядом: лицо женщины пылало гневом, — Самая что ни на есть цыганка, — сказал он. — Насмотрелся на таких — в Бессарабии!
Хаджар решительно шагнула вперед.
Сызмала она слыла отчаянной задирой, не боялась и с гадюкой столкнуться, схватить кизиловый прут, преградить змее путь, размозжить голову. Как мать и отец ни пытались вразумить ее, предостеречь от рискованных затей, да уж такой она, видно, уродилась, куролесила с мальчишками по округе.
Как раз в ту пору отец Наби, старый Ало-киши стал "подъезжать" к ее отцу:
— Слушай, Ханали, твоей бы озорнице мальчиком родиться!
— Эх, Ало, я эту самую озорницу на сотню сыновей не променяю!
— Но все же, как ни верти, дочь дочерью, а сын — сыном.
— Ханали, отцы наши говаривали, лев ли, львица ли — все одно: львы. Так ты не очень-то задавайся, что у тебя одного Наби сорвиголова.
— А что? Как погляжу — наш-то растет удальцом вроде Кёр-оглу!
— А может, и наша вырастет Арабзанги[12].
— Да какой же из девчонки герой? В лучшем случае — выйдет подруга нашему удальцу!
— Погоди! — Ханали не унимался, бахвалился. — Вот, вырастет моя Хаджар, опояшется мечом моим, нагонит страху на наших удальцов мовлинских, тогда ты поймешь, что сама Арабзанги перед нашей Хаджар — дитя!
— Ты так превозносишь свою дочь, думаю, может, породниться с беками возмечтал?
— Ну, ты загнул, Ало! Нет уж, как ни верти, кто мне ровня — тот и родня.
— Я ли тебе не ровня? — подхватил Ало. — И чоха у нас схожа, и папаха, и чарыхи[13]. И кинжал на боку…
— Да я разве перечу! — Ханали смягчился. — По мне родство с тобой всемеро выше шахского!
Ало, видя, что разговор клеится, решил не упускать момента:
— Тогда, может, насчет Хаджар сговоримся?
— Не-ет, это уж она сама… как решит.
— Как так, девушка — и сама?
— Ну да, пусть сама и выберет парня по себе. А то ведь нельзя с, бухты-барахты в невесты рядить такую норовистую — с парнями, видишь, наравне джигитует: не отстает.
— Может, все-таки, загодя пометим ее колечком обручальным, серебряным?
— Похоже, что не выгорит дело.
— Почему ж?
— Опасаюсь, — пробормотал Ханали. — Эта девушка сперва должна сама признать Наби! Не то, чего доброго, она нам житья не даст, в постель гадюк напустит, с нее станется!
— Ты все на шутку сворачиваешь, а дело затягивается!
— Всерьез говорю!
— Тогда чего ты про гадюк плетешь?
— Я-то ее нрав знаю… Говорю, чтоб ты, Ало, знал наперед, что невестушка твоя желанная не из тех, что гостя разувает, ноги ему моет!
— А на кой мне такая — разувать, ноги мыть! — Ало важно приосанился. — Нам нужна справная — славная, благонравная!
— Ну, а если найдет коса на камень, если распря случится, тогда тебе одно остается — беги из Мовлу без оглядки, хоть до самого Цицианского уезда, до села Дорабес!
Поглядывая со стороны на Ало и Ханали, которые то незлобиво препирались, а то, набычившись, спорили1 и не хотели уступать друг другу, Хаджар почувствовала, что неспроста старики по-молодому горячатся, и догадывалась, в чем дело.
Жили они душа в душу, хлеб поровну, горе пополам, жизнь одна — по горам, по долам! И если за дело какое возьмутся, так уж с толком, основательно. Хаджар во всей округе никого из парней не замечала, только вот Наби огневзорый ей приглянулся, при нем она и язык свой острый в ход не пускала. Глядишь, прядь с лица откинет, платок на голове поправит — и молчит…