Какая золотая мысль! Не прибегая к посредству дворника, не посвящая в свою тайну никого, Герасим Фомич мог сам, — правда, не без некоторой отваги, — войти в заветное жилище, видеть его прекрасную обитательницу, говорить с нею, дышать воздухом, напоенным ее дыханием!
Одушевленный этою мыслию, он отправился исполнить ее, не теряя драгоценного времени на дальнейшие рассуждения. Зная однообразное расположение петербургских квартир, он не затруднился отыскать ту, где жила его красавица. Трепеща от сильного волнения, дернул он звонок, и в ту же минуту дверь отворилась, и он, после долгих страданий, соображений, бессонных ночей, увидел себя на пороге счастия.
В женщине, отворившей ему дверь, Герасим Фомич узнал старуху, которую видел с красавицею.
— У вас, кажется, комната отдается? — спросил он, вежливо кланяясь старухе и бросая вокруг себя беспокойный взгляд.
— За комнатой остановки не будет… Милости просим, — отвечала старуха.
"Эге! — подумал Герасим Фомич. — Так здесь и в самом деле комната отдается. Вот случай-то!" Он вошел в залу. О счастие! Она сидит и дремлет у окна… Она поднимает на него утомленный взгляд и зевает!
— Могу ли я, сударыня, посмотреть комнату, которая у вас отдается внаем? — спросил Герасим Фомич взволнованным голосом.
Красавица, взглянув на него с улыбкою, не вполне обворожительною, отвечала:
— Смотрите сколько вам угодно: вот комната, а если понадобится, то есть и другая.
Герасим Фомич, окинув взглядом комнату, которую ему предлагали, был приведен в крайнее недоумение странным характером меблировки этой комнаты и явным присутствием в ней таких предметов, которые человеческое око привыкло встречать только в философическом жилище проигравшегося студента, и то в простом качестве движимого имущества или вещественной ценности, а не в качестве украшения. Он вопросительно посмотрел в лицо красавице и увидел в нем еще более странное выражение.
Все это произвело на Герасима Фомича впечатление неприятное, тягостное. Не привыкши к быстроте в соображениях, заключениях и выводах, он не мог объяснить себе встреченного им противоречия существенности с идеалом. В замешательстве от такой странной неожиданности и от сознания неловкости своего положения пред лицом существа возвышенного, он молчаливо стоял среди комнаты, опустив глаза долу и тщетно стараясь промолвить что-нибудь соответственное случаю.
Кстати вошла старуха. Видя, что наемщик комнаты погружен в размышления, она обратилась к нему с такою речью:
— Ну что же, барин? Нравится комната? Славная комната! Сам доволен будешь и другим рекомендуешь! Да ну же, ваше ты этакое благородие! Что тут смотреть горюном? Посылай-ка за вином!
Казалось бы, что этот дружелюбный, безыскусственный прием долженствовал послужить Герасиму Фомичу поводом к немедленному заключению давно и томительно желанного знакомства с таинственною красавицею, но вышло напротив: Герасим Фомич, выслушав старушку, был очень озадачен ее простодушною фамильярностью. С минуту глядел он на нее странно, почти бессмысленно: зрачки глаз его все более и более расширялись, как бы усиливаясь прочитать неразборчиво набросанную начальником термину отношения, к спеху переписываемого. Вдруг он побледнел и зашатался. Какая-то мысль, внезапная и болезненная, потрясла его будто электрическим ударом. С тяжким стоном вышел он из комнаты, меблированной по-студенчески, и вслед ему раздался весьма негармонический хохот обитательницы того самого жилища, к которому так долго, так болезненно стремилась душа его, которое считал он заповедным уголком рая в Третьей части Петербурга. Бедный Герасим Фомич! И что за фантазия пришла ему в голову? Или он забыл свое специальное горькое назначение в порыве животворящего чувства, общего человеческому роду? Должно быть, забыл и поплелся туда же за счастием, как другие в порыве самолюбия забывают, что назначение их "делом заниматься", и лезут туда же, за разрешением современного вопроса науки и жизни… Что делать! "Ошибки суть свойственны человеку", говорит краткая латинская азбука на российском диалекте, в пользу юношества кем-то и когда-то изданная!
"Посылай за вином! Вот оно что! И как это я так… и что это со мною? О, горюн я, горюн!.. Посылай за вином! Нет, не пошлю! Сам куплю, для самого себя, а угощать никого не стану!"
Герасим Фомич быстро спустился с четвертого этажа и бросился в первый погреб, какой попался ему на глаза.
Вообразите же странность натуры человеческой: этот Герасим Фомич, которого мы только что с сердечным участием называли бедным Герасимом Фомичом, который был поражен в самых нежных, самых возвышенных стремлениях и понятиях, о котором должно было думать, что он не переживет разочарования столь жестокого, не утешится в обиде столь чувствительной, что он или умрет, или с ума сойдет, — этот самый Герасим Фомич вышел из погреба, чрез какие-нибудь полчаса, отлично утешенный и почти в нормальном состоянии своего духа. История могла бы даже, к чести Герасима Фомича, сказать, что он совершенно восстановился и вошел в обыкновенную колею своей жизни, если б он не покачивался с бока на бок; впрочем, это качание было только временным, преходящим следствием окончательного возвращения Герасима Фомича к блаженству обыкновенной деловой жизни, и так как оно, по случаю наступления сумерек, могло остаться незаметным для толпы, то и не должно видеть в нем ни соблазна, ни другого какого-нибудь скандала.
"Ну что ж? — думал он. — Не велика беда! Право, не велика беда! И горевать тут вовсе не из чего. Я и без того горюн! Лучше выпить хорошенько, выпить соразмерно или несоразмерно, пока не забудешь всего!"
Качаясь подобно маятнику, Герасим Фомич сильно толкнул мимо шедшего господина. По этому случаю они взглянули один другому в лицо, и господин, к совершенному своему удовольствию, увидел в человеке, приведшем себя в опасное для других качание, своего подчиненного, не являющегося в должность "по причине болезни", а Герасим Фомич равномерно узнал в нем своего начальника. Потом оба они молча пошли каждый своею дорогою.
Но на другой день, когда Герасим Фомич, собираясь итти в должность, приводил в порядок свою наружность и канцелярские достоинства, значительно порасстроенные во время отсутствия его из сей практической жизни в мир идеалов и фантазий, он получил коротенькую записку, подписанную встретившимся ему вчера господином и извещавшую об увольнении его, за болезнию, от должности.
— Теперь все кончено! — воскликнул Герасим Фомич, всплеснув руками в глубоком, трагическом отчаянии. — Больше ничего не будет, потому что не может быть, хоть я и горюн!
Есть на белом свете много благородных людей, история которых оканчивается именно тем обстоятельством, которым начинается, или, говоря технически, завязывается история Герасима Фомича, — то есть чистою отставкою. Эти благородные люди имеют значение для жизни и литературы только до тех пор, пока служат, а как только они уволены — окончательно или условно, — в ту же минуту они исчезают, теряются где-то безвозвратно, как приятель, взявший у вас на слово до завтра последние ваши деньги. Существуют ли они после отставки в качестве живых органов общества, разумных деятелей и участников в его движениях, страстях и развитии — этого не заметит никакая человеческая проницательность. И потому кажется, что эти господа приходятся сродни мухам, имея завидное их свойство замирать в осень и зиму, когда другие существа просто гибнут от ледовитого дыхания нужд, и возвращаться к жизни, к жужжанию и кусанию, когда пригреет их теплота хорошего места. Они точно есть, эти счастливые люди, не имеющие никакой личной роли в обществе, ни деятельной, ни страдательной, люди замирающие и оживающие, смотря по тому, какие у них отношения к жизни.
Но Герасиму Фомичу, увы! угрожает существование и — после отставки! Он должен жить как-нибудь, без всякой возможности подвизаться для пользы человечества. Он, при должности и без должности, член общества, имеющий в нем значение самобытное, хотя незаметное, потому что он бедняк. Может быть, ему не по сердцу деятельность в таком не очень удобном значении? Может быть! Но ему выбирать нельзя. Он волен погибнуть, а не замереть на время: он не муха, а горюн.
Ведая неприятность положения бедного человека, неожиданно потерявшего место, мы выразились прилично, сказав, что Герасиму Фомичу "угрожает" существование после отставки: но зная также, что эта угроза может относиться и к долготерпению нашего читателя-судии, который имеет право ожидать от нашей истории, что она сама благополучно кончится на отставке Герасима Фомича, мы должны предупредить снисходительность его откровенным и своевременным сознанием, что эта история только что началась, что она поневоле, по своей обязанности, будет тянуться вместе с жизнию Герасима Фомича, пока он сам чем-нибудь не покончит, — а там уже и она кончится.