– А не боялся, что повесят? – спрашивал я Зверева.
– Даже удивились все, как я от веревки ушел. Уверен был, что повесят.
– Зачем же делал это?
– Да устал больно на «кобылу» ложиться. Так решил: лучше уж смерть, чем этакая жизнь.
– Ну, и покончил бы с собой.
– А он, мучитель, других мучить будет? Нет, уж так решил: ежели мне конец, то пусть уж другим хоть лучше будет. Помирать – так не одному.
Антонов-Балдоха, долго наводивший на Москву трепет как один из коноводов гремевшей когда-то шайки замоскворецких башибузуков, все время ждал, что «поймают – беспременно повесят». Так ему и другие товарищи говорили. Это заставляло его только, по его выражению, «работать чисто».
– Возьмешь что – бьешь. Потому уличить может, зачем в живых оставлять, – веревка.
Страх смертной казни заставляет преступника быть более жестоким, – это часто. Останавливает ли от преступления? Факты говорят, что нет.
Не следует забывать об одном важном, так сказать, элементе преступной натуры – о крайнем легкомыслии преступника. Всякое наказание страшит преступника, но он всегда надеется, что удастся избежать и не быть открытым. Разберите большинство преступлений, и вас в конце концов поразит их удивительное легкомыслие.
– Почему же ты убил?
– Слыхал, что деньги есть.
– Ну, а сам ты знал, есть ли деньги, сколько их?
– А почем я мог знать? Не знал. Люди говорили, будто есть. Ан, не оказалось.
– Да ведь, оставив в стороне все прочее, ведь, идя на такое дело, ты рисковал собой?
– Известно.
– Как же ты, рискуя всей своей жизнью, не знал даже, из-за чего ты рискуешь?
Что это, как не крайнее легкомыслие! Или:
– Убил, потому – мужик богатый. Думал, возьму тыщи две. Хату нову построю, своя-то больно развалилась.
– Так. Ты был, говоришь, мужик бедный?
– Беднющий.
– И вдруг бы хату новую построил. Все бы удивились: на какие деньги? А тут рядом богатый сосед убит и ограблен. У всякого бы явилось на тебя подозрение.
– Оно, конечно, так. Известно, ежели б раньше все обмозговать, – может, лучше б и не убивать. Да так уж в голову засело: убью да убью, – хату нову поставлю, своя-то уж больно развалилась.
Или: убил, ограбил и ушел в притон, начал пьянствовать, хвастаться деньгами, – там его и накрыли. А человек бывалый: был стрелком, форточником, поездошником, парадником, громилой. Прошел все стадии своего ремесла, ничем другим, кроме краж, в жизни не занимался. Должен знать все «насквозь».
– Ну зачем же пьянствовать сейчас же пошел, – да еще куда? Знаешь ведь, что, случись грабеж, полиция первым делом в притон бросается: там вашего брата ищет.
– Известно. Это у нее дело первое.
– Ну, зачем же шел?
– Думал, что на поезд пойдут искать. Будут думать, что из города уехал.
Это изумительное легкомыслие заставляет их и с Сахалина бежать. Люди знают, что идут на верную смерть, что впереди Татарский пролив, лесная пустыня, а идут, потому что «надеются».
Этого легкомыслия не пересилит даже страх веревки.
С другой стороны, есть люди, которых, как Позульского, толкают на преступление обстоятельства: ему лучше умереть.
С третьей стороны, можно человека, как Зверева, довести до такого состояния, когда смерть покажется благом.
Наконец, не следует забывать, что не всегда преступления на Сахалине совершаются по личной инициативе. Очень часто они совершаются по приговору каторги человеком, на которого пал жребий. Для такого человека нет выбора: исполнит или не исполнит он приговор каторги, – его одинаково ждет смерть.
Я не собираюсь писать трактата о смертной казни вообще. Моя задача гораздо более узкая: сказать то, что я знаю о смертной казни на Сахалине.
Но несомненно, что один из главных доводов, который приводят противники смертной казни – непоправимость наказания в случае ошибки правосудия, – нигде не выступает так ярко, как именно на Сахалине. Нигде он не витает таким страшным призраком.
Правосудие ошибается повсюду. Но вряд ли где так трудно избежать ошибки, как на Сахалине. Производить следствие там, где вы должны допрашивать без присяги, где ничто уже не грозит за лжесвидетельство, производить следствие в среде исключительно преступной, нищей, голодной, в среде, где люди продаются и покупаются за десятки копеек, где ложь перед начальством – обычай, а укрывательство преступников – закон, – производить следствие, творить суд в такой среде, при таких обстоятельствах особенно трудно.
Тут труднее, чем где бы то ни было, узнать истину. И правосудию, окруженному непроходимой ложью, нигде так не легко впасть в ошибку.
При таких условиях непоправимость наказания вселяет особенный ужас. Смертная казнь, это страшное, непоправимое, могущее часто быть ошибочным, 23-летним опытом доказавшее свою несостоятельность в деле устрашения наказания, 4 года было спрятано в архив на Сахалине, и никому никакого худа от этого не вышло.
– Здравствуй, умница!
– Здравствуй, дяденька!
– Кому, дурочка, дяденька, а твоему сожителю крестный отец! – весело шутит на ходу старый сахалинский палач Толстых.
– Да почему же ты ему крестный отец?
– Драл я ее сожителя, ваше высокоблагородие!
– А много ты народа передрал?
Только посмеивается.
– Да вот все, что кругом, ваше высокоблагородие, видите, – все мною перепорото!
Толстых лет под шестьдесят. Но на вид не больше сорока. Он бравый мужчина, в усах, подбородок всегда чисто-начисто бреет. Живет по-сахалински зажиточно. Одет щеголевато, в пиджак, высокие сапоги, даже кожаную фуражку – верх сахалинского шика. Вообще «себя соблюдает». Настроение духа у него всегда великолепное: шутит и балагурит.
Толстых, как и по его странной фамилии видно, сибиряк. На вопрос, за что попал в каторгу, отвечает:
– За жану!
Он отрубил жене топором голову.
– За что ж ты так ее?
– Гуляла, ваше высокоблагородие.
Попав на Сахалин, этот сибирский Отелло «не потерялся». Сразу нашелся: жестокий по природе, сильный, ловкий, он пошел в палачи.
Человек рожден быть артистом. Человек изо всего сделает искусство. Какой инструмент ему ни дайте, он на всяком сделается виртоузом. Сами смотрители тюрем жалуются:
– У хорошего палача ни за что не разберешь: действительно он порет страшно или вид только делает. Удар наносит, кажется, страшный…
Действительно, сердце падает, как взмахнет плетью…
– А ложится плеть мягко и без боли. Умеют они это, подлецы, делать. Не уконтролируешь!
Толстых научился владеть плетью в совершенстве. И грабил же он каторгу! Заплатят – после ста плетей человек встанет как ни в чем не бывало. Не заплатят – держись.
Человек ловкий и оборотистый, он умел вести свои дела «чисто»: и начальство его поймать не могло, и каторга боялась.
Боялась, но в те жестокие времена палача, с которым можно столковаться, считала для себя удобным.
– Знал, с кого сколько взять! – поясняли мне старые каторжане на вопрос, как же каторга терпела такого грабителя.
– Мне каторга, неча Бога гневить, досталась легко! – говорит Толстых.
Окончив срок каторги, Толстых вышел на поселение с деньгами и занялся торговлей. Он барышничает, скупая и перепродавая разное старье.
Его никто не чурается – напротив, с ним имеют дело охотно.
– Парень-то больно оборотистый!
Когда я познакомился с Толстых, он переживал трудные времена: кому-то надерзил, и его на месяц отдали «в работу» – назначили рассыльным при тюрьме.
– День-денской бегаю. В делах упущенье. Хотя бы вы за меня, ваше высокоблагородие, похлопотали! – просил Толстых. – За что же меня в работу? Затруднительно.
– В палачах, небось, легче было?
– В палачах, известно. Там доход.
– Что же, опять бы в палачи хотелось?
– Зачем? Я и торговлишкой хлеб имею. Палач – дело каторжное. А я теперь поселенец. Так, порю иногда по вольному найму.
– Как «по вольному найму»?
– Палача в прошлом вот году при тюрьме не было. Никто не хотел. А приговоров накопилось – исполнять надо. Ну, и перепорол пятьдесят человек за три целковых.
– А правду про тебя, Толстых, рассказывают, что ты нанимался за пятнадцать рублей насмерть запороть арестанта Школкина?
Только посмеивается:
– Сакалин, ваше высокоблагородие!
Палач Корсаковской тюрьмы Медведев, быть может, самое отвратительное и несчастное существо на Сахалине.
Вся жизнь его – сплошной трепет.
Проходя мимо тюрьмы, вы увидите у ворот приземистого, нескладного арестанта. Руки как грабли. Большие оттопырившиеся уши торчат как лопухи. Маленький красненький нос. Лицо – словно морда огромной летучей мыши.
От ворот он не отходит ни шага. Это Медведев «гуляет». Он все время держится на глазах у часовых и ни за что не отойдет в сторону.
Будто прикованный!
Медведев и в палачи пошел «из страха».
В 1893 году он судился в Екатеринодаре за убийство хозяина постоялого двора, у которого служил в работниках. Убийство с целью грабежа. Хозяин, по словам Медведева, был ему должен и не отдавал денег.