Сперва она пыталась контролировать направление моих мыслей, но у меня был уже достаточный опыт общения с высшими силами, и я научился скрывать свои мысли, - короче говоря, я прятал свою книгу под матрац, на котором спит моя любимая цензура.
Настойчиво требовать мой труд на просмотр Евфросиния Петровна не решается из гордости, - вот, мол, какая я либеральная жена, у меня в семье и свобода слова, и тайна переписки, - а полагается только на тайную форму досмотра, которую выдумал блаженной памяти царь Николай Палкин: нежное в пальчиках и осторожное слово - перлюстрация.
И вот просыпается жена по надобности или просто так, а я сижу все еще в каморке и скриплю пером. И тихо, чтобы не разбудить Виталика и Ядзю, скажет себе под нос выразитель высшей власти в нашей семье:
- Пишет, пишет... И для кого он пишет? И что он там пишет?
А я отвечаю ей вполне откровенно и правдиво:
- Это я описываю свою верность и искреннюю любовь к тебе!
Верит ли мне жена или не верит, а успокаивается.
Игра эта продолжалась до тех пор, пока записи мои по объему не стали целой литературой и потому для моей жены необъятными. И тогда я уже спокойно стал класть свой гроссбух на полку в своей каморке - попробуй-ка прочитать все до конца!..
Долгонько лежала моя Книга Добра и Зла, покрылась толстым слоем пыли, и вот я снова трепетно и любовно беру ее, торжественно обмакиваю перо в чернильницу-непроливайку, разглядываю кончик пера, на котором торчит какая-то дрянь, и думаю, размышляю - с чего же начать?
А с чего начинается жизнь? Чем она заканчивается?
Или писать мне о добром десятке Ванек да Одарочек, которые увидели свет божий за последние несколько месяцев. Нет, наверно, о них еще рано. Их жизнеописание еще на пеленках. Они еще по эту сторону Добра и Зла. И именно поэтому в мою книгу они не войдут.
Так давайте молвим слово о тех, которые ушли, которым не нужны ни слава, ни осуждение, ни сорочка простая, ни ризы золотые, с которых гордыня стирается, как позолота с фальшивой монеты, которые "сраму не имут".
Вот вчера похоронили деда Игната Корчука, родственника Софии по первому мужу.
Боже мой, как долго может длиться чужая жизнь и как быстро проходит твоя собственная!
Все, кто только знал деда Игната, а знали его и старый и малый, только и ждали его смерти - из любопытства. Зажился старик, ну куда ему столько: умирают молодые, а он все кряхтит... Даже досада многих брала из-за такой божьей несправедливости. Кое-кто понахальней спрашивали старого:
- И когда уже вы, дед, помрете?
Молчал старик долго, шевелил сиреневыми губами, улыбался грустно, с превосходством:
- А я исцо и не зил.
- И не надоело, дед?
Облизывал губы дед Игнат и плакал скупо - две слезинки в уголках глаз, - вяло махал рукой:
- Уходи, уходи уз!
И оставался сам с собою, беседовал, думается мне, с богом, да, чтобы продлить жизнь, старался припомнить что-либо хорошее из прожитого. Но что вспомнишь?..
Изо дня в день всходило солнце, шли дожди, прорастал злак, стояло пекло во время жатвы, разъедал кожу пот, раскисала земля от слякоти, вьюги заметали хату по самую стреху, нарождались и умирали люди вокруг, вот и все. Была еще, правда, молодость, любовь, но сколько этого выпало на твой век? Ну, четвертая, ну, третья часть отмеренных тебе дней... Это - как пасха, раз в году. И когда перестал быть мужчиной - сразу почувствовал, что и не живет вовсе. И уже и не мог вспомнить что-нибудь из жизни вне этого. И выпадали волосы, расшатывались и пропадали зубы, и память уже затягивало серым туманом, и каждую ночь, перед тем как заснуть, все думал: кому пожаловаться, кому?
И презирала молодежь своей учтивостью, предупредительностью, - это просто благодарность старому шелудивому псу за верную службу. И укоряла старость завистливым взглядом - ты еще живешь, а мы должны уйти...
И защищался и от тех, и от других дубовым гробом, который сам себе смастерил лет тридцать назад, и крест приколотил на крышку, и покрасил его бронзой - вот и все твое золото в жизни, да и то не в твою честь, а в честь того, кого* распяли.
Да и примет ли он тебя в свои кущи, ведь ты грешил. А как не согрешишь, если, хотя бы в помыслах своих, преступал все заповеди. И убивал врагов своих - мысленно - в великом гневе, не чтил своих отца с матерью, когда те пребывали в гневе на тебя, и прелюбодействовал - не только в помыслах своих, и желал и жену, и вола, и осла ближнего своего, и воровал у господина своего, и поклонялся другому богу, кроме самого бога, - золотому тельцу, и... и...
Правда, оставалась еще робкая надежда на милосердие сына божьего. Но не было ли среди грехов прощаемых и смертного греха? Не оскорбил ли ты чем-нибудь духа святого?
На этом, наверно, и заканчивались все сомнения деда Игната. И он уже спокойно ожидал того часа, когда господь сначала превратит его в тлен (зачем?), а потом (когда же?) воскресит из мертвых, как сына своего.
Деду Игнату все же легче. А вот что утешит меня, учителя Ивана Ивановича, перед тем, как сердце мое сделает последний слабый толчок и то, что составляет мою сущность, что отличает меня от животного, мозг мой, за какие-нибудь десять - двадцать минут превратится в аморфную серую массу, никому не нужную и даже вредную в своем разложении?..
И вот я, атеист, несчастный от своей осведомленности, от своего великого скепсиса, иду в хату, где в углу, под образами, в дубовом гробу, поточенном шашелем, лежит высохшее, прозрачно-восковое тело человека, который всю свою жизнь копался в земле, как жук, кормил и поил меня.
Подходят, крестятся, целуют старику руку, - вот, мол, как мы любили тебя и уважали, как мы верим, что ты, мол, ближе к богу, чем мы, а ты в благодарность за этот лицемерный поцелуй заступишься за нас перед ним!
Некоторые и платочки прикладывают к глазам, - вот мы плачем по тебе, нам, мол, тебя жаль, а совсем не оттого, что предчувствуем свою собственную кончину!..
И уважаем тебя, и любим последней живой любовью за то, что столько жирных глыб земли выворотил своим плугом, столько зерна рассеял, столько вымахал косою, грел землю собственным телом, выводя коней в ночное, столько обтесал дубов, ставя нам хаты, и совсем, мол, не попрекаем мы тебя куском хлеба, когда твои руки бессильно повисли, а ноги перестали служить тебе, чтобы ходить за плугом!
И будем помнить тебя в течение жизни целого поколения - лет двадцать, пока живы сами, и ежегодно будем записывать тебя в грамотку - за упокой, пока дети наши подадут попу новые списки с нашими именами - без фамилий и особых примет. А бог уже сам разберется, которого из десяти рабов своих, Иванов, отправить на адски тяжелые работы, а которого оставить у себя нахлебником. Только, дед Игнат, будь ты хоть праведником, даже богоравным, все равно не доведется тебе вместе с богом править миром, - вместо тебя это будут делать ангелы и святые, раз и навсегда приближенные к богу!
Поцелую и я тебе руку - из сочувствия, - обманывали тебя паны и попы на этом свете, обманут и на том!..
А в полутемной прохладной хате пахнет мятой и любистком - это в почет тебе и в унижение - на тот случай, если тело твое заполонит тлен.
Приехал отец Никифор с дьяконом. Серенькое затурканное лицо батюшки так и морщится - за два десятка лет своего пасторства никак не привыкнет к созерцанию смерти, потому что и сам боится ее.
Искоса поглядывая на задранную вверх бородку умершего, бубнит короткую молитву и, помахав кадилом, торопливо выходит на широкий, поросший густым спорышем, двор.
Из хаты выносят гроб и ставят его на две скамьи. Люди быстро, словно мух отгоняя, крестятся.
Отец Никифор начинает читать евангелие, потом заупокойные молитвы. Вся толпа, словно нарочно собранный хор, тонкими голосами подпевает аллилуйя.
Это очень жалобно и красиво. Из земли ты вышел, в землю и возвращаешься. Однако намекают тебе, что воскреснешь из мертвых, смертию смерть поправ. Но послушай-ка, дед Игнат, сказано ли хотя бы в одной из молитв о твоей великой работе на земле, чтобы бог выделил тебя, когда придешь в его обитель? Чтоб отличил тебя от конокрада и ростовщика, которые успели замолить свои грехи?..
Четверо молодых и дюжих берут гроб на плечи и медленно выносят на улицу за крестом и хоругвями, которые покачиваются на ветру, будто пьяные. И не твои это хоругви несут, не твой лик на них, а печального еврея, который имел счастье родиться будто бы от духа божьего!
Время от времени останавливаются и снова отправляют службу - не во имя твое, а во имя бога и сына его.
Вот уже гроб с твоим высохшим телом стоит на нарах рядом с ямой.
Я расталкиваю людей, поднимаюсь на кучу выкинутой земли и обвожу взглядом густую толпу.
Я должен сейчас произнести слово, непременно должен сказать - если не для тебя, то для тех, кто окружает тебя.
- Люди до-обрые! - говорю я. - Ой лю-у-уди!..
Отец Никифор слегка морщится, мигает подслеповатыми глазами, укоризненно покачивает головой: что же, мол, можно сказать больше и значительнее, чем сказал тот, кому одному отдают почести.