Такое условие.
Можно было позавидовать: у него еще были силы для максимума. И потом, что за условия? Ему, положим, нужно или хочется, а мне не очень. Мне, может, хочется, чтобы меня не трогали и на диван мой не посягали. Уже вышли из возраста, когда истину ищут и мучаются, не находя - ни в книжках, ни в женщинах, ни в вине, ни даже в религии. Так что пытать друг друга, каково веруеши, по меньшей мере, нелепо и слишком литературно. Не надо ни у кого ничего пытать, а тем более ставить условия. Как-то по-детски получается.
Ща-а-ас тебе возьмут и скажут!
Не скажут. Потому что давно никто ничего не ищет, а только думает о своем диване.
А вот П. просто звонил или присылал ни к чему не обязывающую открытку с березкой или храмом, или с заснеженными елями, или с хохломской матрешкой, или еще с чем-нибудь, привлекательным и романтическим. И звонил необременительно, раз в два-три месяца, ничего не требовал и никаких условий не ставил. Правда, в конце легкого, непринужденного разговора он всегда сетовал, что редко видимся и надо бы, непременно надо встретиться, не откладывая, да вот хотя бы в этот ближайший уик-энд, он сам позвонит, потому что его трудно поймать, в пятницу позвонит или в субботу утром - и пропадал надолго, на месяц и больше, а потом вдруг открытка или звонок, вновь предложение встретиться и вновь...
Вероятно, это была форма прощания, формула, е г о формула вежливости, которая всех в общем-то устраивала.
Это раньше можно было обидеться: обещал позвонить... Или даже серьезно планировать встречу, за бутылкой сбегать в магазин - человек прийдет, старый приятель, как же иначе? А теперь "надо встретиться" после стольких невстреч, понятно, ничего особенного не означало, кроме его к нам симпатии и взаимного влечения, или простой констатации, что мы можем встретиться, нам ничего не стоит, и возможность есть (не говоря уж о желании), но этим вполне допустимо и ограничиться. Совместно осознать эту возможность, оценить - больше ничего. Достаточно. В момент совершения ритуала мы уже почти что встретились. Ритуал он и есть ритуал.
Признаться, было приятно, что он звонит и шлет открытки, друг семьи, просто друг, к нам привязанный, интересующийся, как у нас дела и время от времени напоминающий о себе, что тоже свидетельствует. Приятно, когда человек о тебе помнит, может, даже думает иногда, и особенно, что бескорыстно, ибо ничего ему от тебя не надо, конкретного, и звонит не по делу, а просто так.
Большая редкость!
Потом стало известно, что звонит он и шлет открытки не только нам, а очень многим, и так же, как и нам, предлагает встретиться или обещает прийти в гости, и - исчезает. Такая вот милая, безобидная и вполне простительная странность (а не странен кто ж?).
Он словно проверял, все ли, кого знал, на месте. И действовал гораздо более умно и тонко, нежели тот старый институтский приятель с его максималистским условием. Он просто спрашивал "что нового?" или "как дела?", и на эту достаточно формальную прелюдию так или иначе все равно отвечали, кратко или вдруг распространяясь очень даже подробно, словно обрадовавшись собеседнику, впадая чуть ли не в исповедальность, в странную, почти неудержимую, неистовую отчасти искренность.
Да, он находил ключик - то ли тембром голоса, мягко-открытого, как бы полностью к тебе обращенного, то ли неторопливой, всеприемлющей и ничего не судящей вопросительностью. Всепониманием. Он все легко понимал и на все легко откликался, внезапно разражаясь взрывом веселого хохота, если слышал что-то смешное, или всерьез сокрушаясь, если возникал повод.
Его звонки становились чем-то похожим на "телефон доверия", когда на него внезапно обрушивалась, подобно подмытой скале, вся междузвонковая жизнь абонента, все, что его мучило, радовало или заботило. Бог его знает, как он к этому относился. Может, сидел там, на другом конце провода, на табуретке или в ванне (как одна знакомая, которая звонила исключительно сидя в наполненной ванне, в будузанной пене, голая, о чем и сообщала всем с кокетливым смешком) и тоскливо морщился от всех этих падающих на него обстоятельств чужой жизни, или, отстранив трубку, попивал чаек, лишь изредка приближая к губам и произнося что-нибудь вроде "да что ты говоришь!", "надо же!" или более нейтральное "гм", "угу" и что-нибудь в том же роде...
Или ему это нравилось? Может, он хотел, чтобы на него обрушивали. Для чего-то ему нужно было. Вот это-то и тревожило одно время - для чего? Собеседника несет, он торопится, выбрасывает одно за другим слова - туда, в смутно маячущее белесое пятно, в скрытое лицо П., как бы растворенное в его голосе. Ты слышишь? Да-да, он слушает, он тут, какие-то помехи, повтори, что ты сказал, очень плохо слышно, черт знает что с этим проклятым телефоном, не поймешь, перезвони, пожалуйста...
А впрочем, было и было. Никак это никому не мешало и ничем не портило. Напротив, его звонки и открытки, если вдуматься, были поддержкой, своего рода свидетельством, что жизнь не истекает в пустоту, не проваливается в разрывы, а все-таки сохраняет некоторое единство и цель-ность, раз он не исчезал совсем, соединяя то, прежнее, давнее с нынешним. Просто - соединяя.
Мне кажется, я понял, откуда эта странная радость, когда обнаруживаешь в почтовом ящике его открытку (с новогодним поздравлением или просто), либо слышишь знакомый голос в трубке. Да, кажется, понял: те разные измерения, куда безвозвратно утягивались наши навсегда отдельные, распавшиеся жизни и души, вдруг смыкались в одно, общее, - благодаря П.
Может быть, это и есть ответ на вопрос: зачем? Зачем ему этот нелегкий труд обзваниванья. Вопрос, выдающий нашу непоправимую испорченность. Обязательно - зачем, обязательно - для чего, как будто нельзя - просто.
Он ведь действительно мог просто, не отдавая себе отчета. Не из корысти, а из потребности, да, своей глубоко личной, бессознательной потребности: он для себя самого тоже в о с с т а н а в л и в а л, собирал воедино расползающиеся части, совмещая измерения.
Приобщаясь к чужим жизням, П. как бы перепроверял свою - все ли в порядке? Он сравнивал, потому что известно - все познается в сравнении. Бессознательная жизнь - как бы вовсе не жизнь, а чтобы сознавать, надо опять же с чем-то сравнивать. Он таким образом удерживался. Держался. И нас тоже удерживал.
Спасал, если угодно.
Но все равно он был самоотверженным человеком. Другой бы наверняка обиделся: почему я звоню и пишу, а мне нет. Мы все гордые: что, нам больше других нужно? В том-то и дело, что связь действительно была односторонняя, ему самому редко кто звонил. То ли привыкли, что звонит именно он, избаловались, то ли от лености - покрутить телефонный диск, занятости или какой-то внутренней инертности, когда все - неохота. И без того достаточно, даже сверх, - вожделеющий взгляд в сторону дивана.
Так, между прочим, многое и прерывалось.
А он звонил. Писал. Крутил телефонный диск.
Не гордый.
И мы получали подтверждение, что существуем, существуем даже и друг для друга, и не в какой-то иной жизни, а в той же самой, что мы все еще здесь, поблизости, не совсем затерялись.
Нетрудно предположить, что нередко вместо радости и привета он встречал раздражение и настороженность (чего надо?), а то и открытую неприязнь (не дает отпасть или выпасть, уйти окончательно в другой пласт, сбросить старую кожу и жить якобы совсем иным, с другим лицом и другой женой - какой тут привет?). Но он, надо отдать ему должное, твердо держался и был как бы немного юродивый, отчего ему в конце концов и прощали.
Он был с в я з и т е л ь - такое странное всплыло слово, когда я думал о нем. Не связной (что-то армейское) и не связыватель (как если бы руки), а именно с в я з и т е л ь.
Мы так все привыкли к нему за многие годы, что были почти уверены - так будет всегда. Он сам нас приучил, став неотъемлемой частью жизни каждого, так что даже все домашние знали про него, про этого невидимку, и говорили, подзывая к телефону, снисходительно и чуть-чуть с насмешкой: иди, это П.
И вот, после долгих лет присутствия в нашей жизни - он исчез. Исчез по-настоящему, потому что когда спохватились, оказалось, что никто толком не знает ни его адреса, ни телефона. Кто-то говорил, что он умер (вроде в больнице), но никто точно ничего не знал.
Да и почему он должен был вдруг умереть, никогда вроде на здоровье не жаловался? Скорей всего, то был все-таки слух, а на самом деле, что гораздо вероятней, куда-нибудь уехал - он любил путешествовать, или даже за границу, что почти равносильно смерти.
Почему вот только не позвонил, не сказал, не написал?..
С его исчезновением в нашей жизни стало отчетливо не хватать, очень важного, какая-то вдруг открылась пустота, огромная и засасывающая.
Как бы, впрочем, ни было, мы все ждем от него открытки - хоть откуда, из Сингапура или далекой Австралии, из штата Массачусетс или Нижнего Назарета, с Сахалина или с Земли Франца Иосифа... Или непрерывного звонка откуда-нибудь из Филадельфии или Глазго.