И другие жандармы, и понятые, и прочив толклись вокруг Дурново, как мотыльки у огня, и перебирали ногами в вечном танце алчущих милостей.
И только один Михаил Иванович стоял чуть поодаль, с ужасом вглядываясь в сизый полночный мрак, где ему мерещились по обе стороны от дороги смутные очертания двух дубов, одного старого, а другого молодого, и особенно этот молодой терзал его душу, напоминая, как именно на нем, на его верхушке, тонкой, как рука ребенка, он прощался с жизнью в трескучую февральскую ночь. Тогда судьба была к нему, однако, милостива и не отдала его в волчьи лапы, так неужто теперь все рухнет, неужто отсрочка, которую он выбил в Петербурге и Москве, только отсрочка, а не вечный отныне праздник?
— Господа, — сказал маленький полковник, — дело предстоит нам нешуточное… — И по-суворовски поднял над головой руку в белой перчатке. Усердия не жалеть, живота не щадить! Враг хитер, да мы хитрее. Чтобы ни один колокольчик не звенел. Ворвемся внезапно. Шилову разведать подъезды. Подать сигнал. Все по местам!
Через несколько минут зловещий поезд двинулся в путь. Колокольчики молчали.
Михаил Иванович сидел во второй карете рядом со становым приставом Кобеляцким и крапивенским исправником Карасевым.
— Какой сигнал подать? — спросил Михаил Иванович.
— Петухом крикните, — шепотом сказал Кобеляцкий и спросил: — Как же вас угораздило впутаться в это предприятие? Вы что, действительно родственник их сиятельства?
— Ах, мон шер, — сказал Шипов тоже шепотом, — о каком сиятельстве вы рассуждаете? То есть вы, конечно, о князе, а ежели о графе Льве Николаевиче, то я тут и сказать вам ничего не могу, как меня все считают родственником, ровно у меня это на лице написано… Да рази ж я за него держусь? Вот он с крестьянскими ребятами нынче на кумысе прохлаждается. Я их сам, шерше ля фам, провожал, ручкой махал, а теперь, стало быть, вот… Мне это теперь пуще вострого ножа, но я их величеству присягал, а как же… Теперь я вроде бы их слуга… А вы, может, подумаете, что я ради себя пекусь?
— Чей слуга? — не понял пристав.
— Да их же, — пояснил Шипов.
— Ну, поехали, — засмеялся Карасев. — Чего это вы все объясняете? Сейчас прибудем, велим ухи из ершей сварить. У них в пруду ершей несметное число…
— Ерши в пруду не живут, — сказал Кобеляцкий. — А хотел бы я поглядеть, как граф дом свой содержит. У него, наверное, уж ежели вистуют, так уж вистуют… А вы что же это, любезный, родственника своего выдаете? Срам какой…
— Я присягу давал, — сказал Михаил Иванович. — Я ведь вам и говорю, как мне это ровно нож вострый, но уж коли я присягал, так куды ж теперь?
— Ну вот, поехали, — рассердился Карасев, — все объясняет и объясняет… Граф известно какой человек: затаился, гостей не жалует. Что-то там такое сочиняет. Я к нему, бывало, заезжал, так чтобы в комнаты ихние зайти, этого не случалось, не приглашали… А ерши у них живут.
«Мне бы, дураку, от кареты тогда не отказываться, — подумал Михаил Иванович, вспоминая Московскую дорогу и свой безумный марш. — Может, пил бы сейчас с графом кумыс али еще чего…»
— Караси — да, — сказал Кобеляцкий, — а ерши там не водятся. Да почему он вас стал бы приглашать? Что вы за птица?
— Ну, поехали, — обиделся Карасев, — птица… Я исправник, а не птица.
— А он граф.
— Вот сейчас в усадьбе-то и поглядим, какой он, граф…
Мягкая, расслабляющая рука коснулась Шилова, и ему не захотелось больше ни разговаривать, ни печалиться. После арестантских хором ночь казалась раем, сиденье в карете радовало, горькие мысли почти не посещали, лишь едва ощутимая тревога прорастала где-то в глубине: как оно там сложится, первое свидание с Ясной?
Внезапно карета снова остановилась.
— Ну, пора, — сказал Кобеляцкий и подтолкнул Шипова: — Бери след, любезный. Шерш!
Михаил Иванович вывалился из кареты. Как и было решено, он занял место во главе поезда и затрусил по дороге. Кареты тронулись за ним. Бежать было легко, воздух был чист и прохладен, листья на деревьях не шевелились.
Куда бежит человек? Навстречу счастью или несчастью? Где же Ясная свет очей, вместилище радостей и печалей? А что там? Чего ему там? Ждут его там али так сам он бежит? Ах ты господи, да граф же там, Лев Николаевич, а как же!.. Ну ладно, граф… А чего граф? Чего ему от графа надо? Али должен он ему чего? Чистый требьен… Куды ж бежать?..
В темноте ничего не было видно. Как ни старался Михаил Иванович разглядеть хоть какой-нибудь намек на близкую усадьбу, кроме силуэтов деревьев да смутной ленты дороги, ничего не было видно.
А надо было съездить в Ясную! Надо было поглядеть, как там в ней, чего, кто там в ней… Ну, куды бежать?..
За его спиной послышалось частое дыхание, приближающиеся шаги, и длинноногий пристав Кобеляцкий, нагнав его в два прыжка, побежал с ним рядом.
Кобеляцкий. Ну, и долго вы думаете так бежать?
Шипов. А чего? Али я, лямур-тужур, плохо бегу?
Кобеляцкий. Вы куда бежите?
Шипов. Известно, в Ясную… Как их высокоблагородие велели…
Кобеляцкий. А где Ясная?
Шипов. А эвон она…
Кобеляцкий. Где? Где? Не вижу…
Шипов. Эвон…
Кобеляцкий. Вы же пробежали мимо поворота!
Шипов. Виноват… Что же это я?..
Кобеляцкий. Так я и должен с вами тут носиться!
Они развернулись и затрусили обратно. У поворота на усадьбу темнели кареты. Фыркали лошади. Белая перчатка полковника Дурново поманила из оконца.
— Вы мне всю диспозицию путаете! — прошипел полковник. — Я же сказал подать сигнал… (Кобеляцкому.) Распорядитесь, чтобы все приготовили оружие - Шипов уже трусил по аллее усадьбы. Столетние великаны тянули к нему свои ветви. Слева, видимо, на пруду, разорялась лягушка с тоской и безысходностью. Постепенно мрак слегка поредел, словно какой-то сказочный, неуловимый свет пал с неба. Дорога была пустынна.
Как хорошо, что она пустынна и тиха и нету ни охраны, ни засады! Как славно спит усадьба в июльскую ночь, не внимая осторожным шагам секретного агента. Да полноте, секретный ли агент? А может, это мышка серенькая трусит рысцой по столетней аллее, трюх-трюх-трюх, вытягивая шейку, втягивая ноздрями влажный аромат затаившегося недалекого пруда? А ведь воистину это мышка серенькая здесь, на земле графа Толстого, почти родственника и благодетеля. А ведь вполне можно было раньше бывать у него неоднократно, кофей пить, беседовать о том о сем, мало ли о чем… Вон Гирос, итальянец чертов, грек, прощелыга, Амадеюшка, он-то ведь ездил… Али вздор это все? Консоме? Трюх-трюх-трюх… А могло быть и так, что граф и впрямь расщедрился бы я так запросто: «Пожили бы у меня, Михаил Иванович. Пяточки-то небось болят бегамши…» — «Что вы, ваше сиятельство, господь с вами, как я могу вас стеснять?» — «Помилуйте, то ли стеснение? Да я буду рад видеть вас ежедневно. Кто вы, я вас не спрашиваю. Живите, да и все тут». — «Премного вам благодарны. Мне ведь лямур-тужур, немного надо, а пяточки и впрямь болят, набегался я». — «Вот и славно, вот и хорошо… Я вам и процент с доходов выделю. Живите себе. Мне не жалко…» Тут можно будет сразу тот прежний костюм из коричневого альпага откупить, панталоны цвета беж… трюх-трюх-трюх… Вечером можно по аллейке этой самой плечо к плечу…
Михаил Иванович и сам не заметил, как перешел с рысцы на медленный шаг. Медленно так, прогуливаясь, двигался, окруженный столетними великанами, чуть склонившись в правую сторону, где будто бы вышагивал рядом с ним граф, и так они шли, покуда не показался из-за деревьев приземистый дом, пока кто-то не прикоснулся к его плечу…
Михаил Иванович обернулся — становой пристав Кобеляцкий тяжело дышал за его спиной.
— Ну что? — спросил он. — Что?
— Хорошо, — сказал Шипов, возвращаясь с небес.
— Чего же вы сигнал-то не подаете? Кричите же!
— Эй! — робко крикнул Михаил Иванович.
— Петухом, петухом! — потребовал Кобеляцкий. «Батюшки, а ведь и впрямь петухом надо», — подумал
Шипов, и набрал воздуху в грудь, и дунул… Получился странный, хриплый вскрик, а больше ничего.
— Да что это вы, будто боров! Петухом надо… Кобеляцкий вытянул шею, приподнялся на носки, и резкий крик молодого драчливого петуха прорезал ночную тишину, и при этом становой пристав поддал локтями себе под бока, подобно утреннему кочету, не знающему возражений в своем курятнике. И тут же не таясь из тьмы с грохотом вырвались почтовые тройки и покатили на барский двор.
Сердце Шилова пронзила острая боль, едва они, развернувшись и вздымая прохладную пыль, остановились у крыльца дома. Тонкая игла впилась в самое сердце, но отчего — было не понять. Она кольнула лишь один раз, и тотчас боль прошла.
Пышное воинство посыпалось из карет, уже не пытаясь соблюдать осторожность. Сначала темный двухэтажный дом был безмолвен и глух, затем заколебался свет в одном из окон, за дверью послышались торопливые шаги.