После того что старший брат Ярик ушёл в военное училище, мама добилась от Юрика клятвы, что он будет честно кончать реальное и становиться инженером, как Дмитрий Иваныч. И Юрику нравилось реальное и нравилось стать инженером тоже – а вся эта военная страсть его была как бы тайной души, второй незримой жизнью, о которой никому и не надо было знать, он и товарищей не посвящал в свои перепоздненные игры, в которые уже и стыдно было играть после десяти лет, а он иногда поигрывал и в тринадцать.
Это была его тайна, а может быть – тот мужской удел, что каждому, кем бы он ни был, чем бы ни занимался – неизбежно в жизни воевать, и это даже главнее всего.
Юрик собирался быть инженером – а смерть свою представлял только в бою! Это была единственная желанная и достойная смерть, а не так, как умирают: весь пожелтевши, подмостясь надувными подкладками, в затхлости лекарств и харкая в пузырёк. Юрик совсем не умел писать стихов, а образ этой славной смерти – под верным знаменем, за правое дело, уже проткнутый несколькими копьями, а всё наступая с мечом, – так лучезарно рисовался ему, что в двенадцать лет он описал полустихом на одну ученическую страницу: «Вот как я хотел бы умереть». Тоже – для одного себя.
Это было – ещё до начала войны, никто о ней ещё и не думал. А тут же – и грянула. По тротуарам, по Садовой вниз он бегал рядом с уходящими на вокзал войсками и громко подпевал их оркестрам. Он любил их всех, уходящих на войну, и так бы хотел идти с ними! Но это было никак не возможно: не потому что мама запрещала даже думать – мамы и всегда запрещают и руками держат, а – никто бы его и не взял: с начала войны ему было двенадцать. Царевич Алексей, на два года моложе Юрика, всё время фотографировался в военной форме, но это было нарочно, ведь он не воевал. Иногда в журналах мелькали фамилии или даже фотографии каких-то военных юнцов, но очень редко, неизвестно где они были, и как будто старше Юрика. Наверно, редко кому повезёт, а то вернут.
И так два года шла война, два года колыхалась реальная линия фронта, а Юрику исполнилось всего только четырнадцать, и он каждый день накидывал ранец за плечи (впрочем, и в этом было солдатское) и шёл на Соборный переулок в свою маленькую школу, реальное училище Попкова, рядом с почтамтом. Здесь он любил каждую классную комнату, каждую по-своему, и маленький зал, где по переменам бегали в пятнашки, и особенную у них почему-то чугунную лестницу, всякую перемену грохочущую под каблуками реалистов (а на перилах набиты чурки, чтоб не съезжали ерзком). Он соединял батарейки в физическом кабинете, переливал пробирки в химическом, скользил указкой по большим школьным картам (всю географию он знал с закрытыми глазами, всю Землю ощущал как излазанный пол под роялем), а то рассеянно косился в окно на узкий многолюдный Соборный внизу, особенно замечал бинты раненых, если проходили, и часто думал про войну: странно, застала его настоящая большая война, а никак ему на неё не попасть, сколько б она ни тянулась.
И какое-то закрадывалось ощущение внутреннее, что так и должно быть. Что какая она ни Вторая Отечественная, огромная и необходимая, и старший брат на ней, – а к Юрику Харитонову она почему-то не должна отнестись, обманула. Не потому, что неудачная – он даже особенно любил неудачные войны, на них изрядно нужны герои, а по чему-то другому – она не его война, не та, где он нужен и о которой всегда мечтал. (Но после такой кровопролитной какая же другая вскорости могла прийти на Землю, чтобы стать его войной? Невероятно.) Так что он и рваться на неё перестал, просто учился, просто жил.
А тут приехал в отпуск брат! – и Юрик пристал к нему быть сколько можно вместе, и слушать-слушать его рассказы про войну! Но война, может быть и сохраняя свой главный высший доблестный смысл, раскрылась в рассказах Ярика такой тяжёлой, неуклонной, громоздкой, за тысячу вёрст от лёгкой стройности, как Юрик рисовал. Он и ещё поостыл.
А тут разразилась и революция! Две недели плескало по Ростову и у них в семье, слёзы радости на глазах мамы и Жени, ликование всех знакомых – Юрик было отдался ему, забыв и про войну всякую. Но Ярослав успел и тут поохладить младшего брата: что революция может привести к развалу армии. А потом, уехав, писал (не говори маме), как и его самого солдаты оскорбляли в поезде, чуть не сорвали погоны! Юрий перенёс это унижение вместе с братом, дрожал от гнева. И какая тогда, действительно, осталась война??
Было и такое последствие революции: учителя на уроках стали читать вслух газеты и говорили о счастливом будущем, а уроков можно и не готовить. Стало можно сперва – устраивать митинги на переменах, потом – и собрания вместо уроков, избирать самоуправление, делегатов в педагогический совет. А в Петровском училище собирали то всеростовский сбор всех гимназистов, то – всех реалистов. Говорили речи: требовать, чтобы учащихся уравняли в правах с учителями, а среди попечителей и инспекторов произвели бы прочистку. Из старших классов записывали и в гражданскую милицию, а во главе милиции стал обыкновенный студент. И Юрик записался: ведь там будет доставаться иногда надевать на плечо ремнём настоящее ружьё! Но записалось гимназистов и студентов – много сотен, и как ни разбивали на роты и десятки, а был только галдёж, пустое озорство, ничего военного там не оказалось, и Юрик оттуда выписался. Тут же пошёл слух, что экзамены или все отменят, или наполовину, и учебный год сократят, и стало можно пропускать занятия, и ничего. Юрику такой новый безпорядок очень не нравился: опустошался большой кусок жизни, а праздник всё равно какой-то ворованный. И у строжайшей мамы в гимназии тоже порядки ослабли сильно, и тоже бывали собрания гимназисток, выборы, – и мама не сердилась, не запрещала, а находила это правильным. Да за семейным столом две недели только и разговоров было – о новой свободе, о новом общественном градоначальнике и комиссаре Временного правительства Зеелере и как разогнать старую консервативную городскую думу, она не хочет расходиться.
А ещё за эти недели в Ростове, и всегда славном грабежами, – они стали теперь слишком частые и даже дневные, а кого ловили, то еле вырывали власти от самосуда разъярённой ростовской толпы. Чего раньше не бывало – все банки теперь охранялись часовыми-солдатами, а по городу ходили вооружённые патрули.
И потеряться бы можно во всём ералаше этой весны, да отметилась она в Ростове ещё одной стихией: небывалым, как говорят, за тридцать лет наводнением Дона! Уж, во всяком случае, за жизнь Юрика ничего подобного никогда не происходило! Сперва от таянья взбухла Темерничка, залила привокзальную площадь и отделила вокзал от города. Потом и Дон стал подниматься и разливаться, и поднимался, и разливался, – и во вторую и в третью неделю апреля это стало уже настоящее море: с высоких правобережных откосов, с верхних этажей уступных зданий на Воронцовской, на Конкрынской – ни простым глазом, ни уже в бинокль не увидеть было того берега, залило, говорили, на 15 вёрст. Залило Зелёный остров, даже и с верхушками деревьев, Батайск, Елизаветовку, Ольгинку, Койсуг, потом стали приходить вести, что страшное что-то в Старочеркасске: снесло пятьсот домов?! И во многих верховых станицах тоже разорение. Но вода угрожающе поднималась и дальше! – в день приходило по несколько новостей. В двух местах размыло пути между Ростовом и Новочеркасском, поезда больше не ходят! И в Таганроге наводнение! – затоплены соседние сёла, уничтожено много скотьего корму.
А, наверно, ещё потому эта стихия так влечёт, что отсасывает тоску от сердца. Тоску по девочкам.
Этой весной просто нестерпимо стало Юрику по девочкам. И с какими он был знаком, случалось разговаривать, ни с какой – просто. А одну, другую, пятую и седьмую, каждую недолго, он мечтал себе в идеал или просто жарко целовать. Юрик вообще прыгал, бегал, плавал, дрался, обливался холодной водой, всегда ощущал себя подвижным и стойким – а только чувство к девочкам разливалось по телу слабящей мутью, ни на что не похожей, так что оставалось сидеть, лежать – а шевелиться и действовать невозможно. Всё в жизни – утро, звонок, книги, еда, лодка, лопата, коньки – звало к бодрости, и только это одно растравляло в слабость, как заболевание.
И именно теперь, в этот взбудораженный месяц, постиг его такой случай. В скаутском обществе, на Таганрогском, остался он как дежурный убирать зал после всех. Потом спустился в подвальный этаж в душевую. Обычно там мылись большой компанией, шумели. А тут – он ещё и воду не включил, услышал: за перегородкой, в женской купальне, кто-то вошёл, тоже одиноко, опоздав. Слышно было отлично, оказывается, перегородка не доходила до потолка на аршин. И, босыми ногами беззвучно, он стал переходить, искать щёлку, щёлку – и нашёл! Вполне довольно, чтобы как раз напротив щёлки увидеть раскрытую дверь в женскую раздевальню – а там! – там Мила Рождественская, дочь доктора, которую он сразу узнал, – раздевалась у скамейки! Раздевалась – и до самого конца! Юрик думал – сердце разорвётся, этого нельзя перенести. Он потерял всякое сознание. Но и тотчас смекнул, что по этой перегородке сумеет взлезть, есть куда ставить пальцы ног, и под потолком можно беззвучно перемахнуть, а там – хоть спрыгнуть, спуститься внезапно перед ней – и будь что будет! Заднюю дверь её раздевалки она, наверное, заперла, не войдут – и, нисколько не стыдясь своего откровенного вида, открыто просить, умолять её о ласке. Они – довольно близко знакомы, она не должна слишком испугаться. Да разве он знал её до этой минуты? – только с этого прозора через щёлку Мила стала ему близка несравненно со всеми девчёнками Ростова. Всё затмилось! – и он полез как одержимый, но крадучись, ещё слышно, она тоже ещё не включила воды.