Собрались, разумеется, кто? — присутствующие городские члены общества, живущие в городе, хозяйством самолично не занимающиеся и состоящие на службе. Я так и думал, что председатель откроет заседание речью, в которой, как председатель валдайского съезда («Земледельческая Газета» 1872 года, № 19), обратит внимание съезда на то, что вообще сельское хозяйство в губернии в упадке, «что немногие хозяева занимаются им с знанием и капиталом, что из этих хозяев почти никто не прибыл на съезд, а те немногие, которые присутствуют, — или вовсе не имели своего хозяйства, или перестали и перестают им заниматься, что хотя управою было разослано более ста приглашений, но как настоящий, так и прошлый съезды были малолюдны, и что это, по-видимому, указывает на малый интерес, возбуждаемый съездом между хозяевами, поэтому не следует ли на будущее время прекратить созыв съездов, или же принять какие-либо меры, чтобы собрания эти были полезны и возбуждали внимание сельских хозяев». Но председатель этого не сказал и, вообще, никакой речи не сказал, да и не к кому было обратиться с речью, потому что из местных землевладельцев-хозяев приехал на выставку один только я, да еще двое помещиков-экспонентов, выставивших скот. Сели. Секретарь объявил, что господин такой-то
сделает сообщение об обработке паровых полей. Оказалось, что господин намерен был повторить то, что он обещал уже на бывшем два года назад сельскохозяйственном съезде и что им было напечатано в особой записке. Записка эта очень интересна, в ней господин агроном заявляет, что он получил хозяйственное образование в высшем агрономическом заведении, был послан для усовершенствования за границу и, наконец, заведовал хозяйством казенной формы, где убедился, что у нас неприменимы те улучшенные способы полевозделывания, которые употребляются за границею, что мы не можем употреблять улучшенные орудия, разумеется, вследствие «недобросовестности русского крестьянина», вследствие «невежества и бессовестности» батраков, вследствие «безответственности и известных нам качеств русского крестьянина относительно его пренебрежения и невнимания к чужой собственности». Дело, видите ли, в том, что когда агроном заведовал казенной фермой, то с ним случилось то, что случилось со многими хозяевами, которые без толку заводили плуги и разные улучшенные машины. Оказалось, что орудия и машины не производили того количества работы, которое полагается, что их портили и ломали, что лошади были худы и искалечены, что в рабочем сарае не было порядка, и орудия сваливались без разбору в кучу, «так что часто рабочий, выезжая в поле, опаздывал двумя часами, собственно, за невозможностью вытащить нужное орудие, что у него в хозяйстве пошла ломка орудий с ежедневной потерей различных частей снарядов и инструментов» и т. д. и т. д. Агроном, конечно, свалил все на недобросовестность, невежество и прочие дурные качества русского крестьянина, пришел к убеждению, что с таким народом ничего не поделаешь, и забраковал все улучшенные орудия. Затем, на основании различных соображений, агроном пришел к заключению, что у нас неприменима плодосменная система, что мы не можем сеять клевер, не можем употреблять искусственные туки, улучшать скот и пр. Так что мы должны оставаться при старой трехпольной системе хозяйства, отдавать земли на обработку крестьянам издельно, с их орудиями и лошадьми, вести такое же скотоводство, как прежде, словом, делать то, что делается нынче в падающих год от году хозяйствах. Но, внушая оставаться при старой системе хозяйства, агроном все-таки предлагает некоторые улучшения, которые должны возвысить доходность имений и способствовать увеличению благосостояния крестьян. Эти улучшения состоят в том, чтобы вывозить навоз зимой и пахать яровое поле на зиму. Об этом-то, собственно, и было сделано сообщение. Ну, разумеется, поспорили: нельзя же — все-таки заседание общества!
Вся эта поездка мне обошлась 28 рублей 50 копеек, то есть 4 куля ржи, или 9 кулей овса. Чему же я за эту сумму научился? Что узнал полезного?
А то, что и выставки, и съезды сельских хозяев, и сельскохозяйственные общества не более, как «отрадные явления», такие же, как приговоры о школах, об уничтожении кабаков и пр.
Прискорбно, однако, видеть, что есть, подобно мне, люди, которые верят и в выставки, и в съезды, и в отчеты. А какой отчет написан о нашей выставке!!
Выпив водочки и поужинав. – Батищевские собаки. – История Лыски. – Кому выл Цурик. – Передряга с кондитером Савельичем. – “Прихоти” Савельича. – Его изобретения. – Самодельная коляска. – Печенье из бобов. – Сердитый чиновник. Как введены были в Батищеве посевы льна. – Вся сила в бабах. Бабий труд и бабий сундук. – Введение плужной пашни в Батищеве. Корчевка березняка. – Что пень собьем, то грош найдем. – По поводу Пастера. – Мятье льна. – Мужик сер, да не черт его ум съел. – О коновалах.
Я отпраздновал пятую годовщину [5.1] … Зима в нынешнем году такая же лютая, как в 1870—71. Морозы стоят страшные — птицы замерзают.
Декабрь. В пять часов уже темно…
Я возвратился со скотного двора, выслушал отчеты старосты, сделал распоряжения на завтра, записал приход, расход, умолот и пр., напился чаю, спросил уроки у детей' и в восемь часов…
«Выпив водочки и поужинав», ложусь спать. Этой же фразой начиналось и мое первое письмо «из деревни», но приятель, которого я просил передать письмо в редакцию, вычеркнул слова: «выпив водочки». Вышло, по-моему, нескладно, а главное — неверно, потому кто же в деревне, будучи настолько богат, чтобы всегда иметь на дому водку, ложится спать, не выпив ее за ужином? Ясно, приятель вычеркнул эти слова, желая меня соблюсти. Известно, что у нас, если кто потеряет место и очутится без службы, да к тому же попадет в деревню, то он никакого дела себе найти не может, от скуки начинает пить и спивается, точно так же, как обратно мужик обыкновенно спивается, если попадет на службу, где у него никакого настоящего дела нет. Приятель, должно быть, боялся, чтобы не подумали, что я сделался в деревне пьяницей и, соблюдая меня, зачеркнул «выпить водочки». Обыкновенно все начинают с того, что выпивают только за ужином, потом привыкают выпивать и за обедом, потом, мало-помалу, привыкают опохмеляться утром, а раз человек стал опохмеляться — недаром говорится: «пей, да не опохмеляйся» — и утром натощак вместо чаю пить водку — кончено, разумеется, кончено для человека, который не работает. Работающему мужику нипочем, даже полезно выпить стакан водки в пять часов утра перед завтраком.
Теперь за меня опасаться нечего, соблюдать меня не нужно, потому что прошло уже пять лет, и я не спился, несмотря на то, что в Петербурге перед отъездом многие предсказывали мне такой конец. Конечно, я пью и даже не водку, а «вино», в акцизном значении этого слова, а говорят, акцизное-то вино и имеет свойство делать людей пьяницами и развивать «запой», который неизвестен в чужих странах, где пьют настоящее, а не акцизное вино. Выпиваю рюмку, другую за обедом, нужно же что-нибудь пить, когда настоящего вина нет; выпиваю и за ужином, но все-таки не спился, потому что никогда не опохмеляюсь, а отпиваюсь по утрам чаем. Поэтому, желая вновь описать мой зимний день, нисколько не опасаясь, начинаю.
…Выпив водочки и поужинав, я ложусь спать, уложив предварительно детей, из коих младший спит в своей комнате рядом со мною, и ночью находится специально под моим надзором, потому что у меня нет ни няньки, ни гувернантки. Засыпая, я уже не мечтаю теперь о клевере, потому что мечты исполнились, и клеверные поля существуют в Батищеве. Теперь загады мои идут далее, и я мечтаю как бы устроить винокуренный заводец, и устрою, когда акцизное дело будет настоящим образом установлено, так что можно будет рассчитывать на что-нибудь верное. Сплю я спокойно, ничто не нарушает мой покой; не слышно даже отрывистого лая Лыски, которого, увы! уже нет на свете. Да, Лыски уже не существует, и причиною этому я — я, внесший новые элементы в мирную жизнь прежних обитателей Батищева. Как ни хитер, как ни осторожен был старый Лыска, но все же попался-таки на зубы волку, а всему я причиною. Какая, казалось бы, связь могла существовать между мною, жившим в Петербурге, и Лыской, жившим в каком-то уединенном Батищеве? А вот же! не попади я из Петербурга в Батищево, не расширь я своего хозяйства, не разведи я разных новшеств, жил бы да жил старик Лыска и мирно бы почил между поленницами дров за овином. Конечно, и Лыска виноват, потому что, живи он по-старому, не увлекайся, был бы до сих пор здрав и невредим, но увлекаться так свойственно не только собаке, а и человеку, одаренному высшим разумом. Да, бедный Лыска, дорого поплатился ты за свои увлечения на старости лет!
Прежде, когда в Батищеве, кроме меня, жил только староста, скотник и Сидор, когда я описывал, как мы жили, в моем первом письме, у нас была всего только одна собака — старый Лыска. Жил тогда Лыска в сенях старухиной избы, которые на ночь аккуратно запирались, поэтому Лыска, чуя волков, мог брехать, но волки ему ничего сделать не могли, так как двери запирались плотно. Днем Лыска далеко не отходил, иногда разве, если старуха поскупится бросить ему хлеба — тогда старуха и Иван жили на своем хлебе, — побежит он, поднявши хвост крючком, мелкой рысцой, на мельницу, поест там мучной пыли, напьется в речке, а потом сейчас же вернется домой, ляжет около избы и брешет на проезжающих. Умен он был удивительно, никогда никого не укусит, но зато никого и не пропустит. Чуть только заслышит колокольчик или стук телеги — нам часто и не слышно еще — тотчас начинает, лежа, отрывисто побрехивать, вот колокольчик ближе и ближе, Лыска встает, рысцой бежит к полевым воротцам, встречает проезжающего с громким лаем, провожает его по усадьбе и затем опять возвращается на свое место. Никогда он не злился, никогда не бросался под ноги лошадям, ни к кому с лаем не приставал, умнейшая собака был и совершенно хорошо понимал, что его дело только брехать и тем давать знать хозяину, что кто-то идет или едет. Свой колокольчик, стук своей телеги, своих лошадей Лыска знал отлично и никогда не лаял на своих, как заменившие его глупые молодые собачонки, которые лают и на чужого, и на своего, даже на меня, когда я возвращаюсь домой поздно вечером. Бывало ждешь Сидора со станции, услышишь колокольчик, Лыска не лает; верно, значит, Сидор едет: Лыска узнал свой колокольчик. Идешь навстречу, чтобы поскорее получить письма и газеты — это было еще в то время, когда я верил тому, что пишут в газетах, — а Лыска уже бежит вперед и весело виляет хвостом, точно сказать хочет: это Сидор со станции едет и письма тебе везет. Лыска даже понимал, когда Сидор везет письма, а когда нет, потому что, когда везет, то, зная, что это мне доставит удовольствие и что я всегда радуюсь, когда получаю письма, Сидор едет скорее, веселее, когда же нет — едет шагом. Заслышу, бывало, колокольчик, если Лыска весело бежит к воротцам — бегу, наверно письма или, по крайней мере, журнал — журналу я тоже всегда особенно радовался. Если же Лыска бежит вяло, мелкой рысцой — и спешить не стоит: наверно одни газеты. И какой удивительный слух был у этого Лыски — у дворняг именно слух развит, а не чутье, как у охотничьих собак, — никогда не ошибается. На что уже тонок слух у Ивана-старосты, все колокольчики знает, и мирового, и станового, и акцизного — вот, если бы Иван держал кабак, поймай его с вином неузаконенной крепости — за версту услышит, что акцизный едет, сейчас бух спирту в бочку — измеряй, батюшка, градусы, а уехал — опять водицы можно подбавить — и фединского барина, и волостного, но все-таки Иван колокольчик бардинской барыни от нашего отличить не может, а Лыска отличает. Под вечер Лыска никуда не выходил, разве летом иногда — Лыска отлично знал, что летом волков бояться нечего — зайдет в дом, выпросит себе какой-нибудь кусочек, съест и пойдет на свое место к старухиной избе, зимой же Лыска даже в дом не ходил, с раннего вечера в сумерки заберется в сени старухиной избы и, чуть заслышит волка, отрывисто побрехивает в сенях, не высовывая оттуда носа. Умнейшая была собака и дожила бы до глубокой старости, не случись со мною того, что случилось.