а потом в столовую есть кашу. Я быстро поняла, что разнообразия ожидать не следует: комковатая овсянка — на завтрак, жидкая похлебка — на обед, пересушенное мясо и картошка — на ужин. Масло здесь было редкостью, и еще реже на столах оказывалась соль.
После завтрака мы отправились в прачечную, где утюги выстроились на черных печах, как солдаты на плацу. Меня отправили к стиральной доске и выдали груду рубашек. Через час пальцы сморщились и покраснели от горячей воды, закатанные рукава и фартук промокли.
От усталости мне стало нехорошо, я подняла голову и увидела Сьюзи Трейнер, которая на пару с другой девушкой проворно складывала простыню. Я совсем забыла про Сьюзи. В школе мы почти не были знакомы, но все же при виде ее грубого лица и темных кудряшек у меня трепыхнулось сердце. Поймав ее взгляд, я помахала ей, но она не ответила.
Девушка, стоявшая рядом, ущипнула меня за руку и прошептала:
— На тебя Мэйбл смотрит, работай давай.
Мэйбл действительно не сводила с меня холодного пристального взгляда, ритмично передвигая утюг одной рукой. Я согнулась над корытом и принялась тереть ткань. От пара мои обстриженные волосы начали завиваться вокруг лица. В руках у меня оказалась блузка из тонкого шелка, которая в горячей воде сжалась в крошечный комочек. Чья она? Одной из учениц мисс Чапин? Соседки? Моей матери? Наверное, она сходит с ума от страха. Я выжала блузку, скрутив ее в тонкую веревочку.
При свете дня я чувствовала себя спокойнее, чем ночью. Долго я здесь не задержусь: папа меня никогда не бросит. Он не запирал здесь Луэллу. Самое ужасное, что он сделал, — угрожал отправить ее в Париж, да и то она отказалась.
Я вспомнила последний день, который провела с сестрой, ее унижение на сцене, бунт против мамы, выброшенные на мостовую туфельки, мою косу среди ночи. Наши родители не вели себя так дико и глупо, как Луэлла. Папа пришел ко мне в комнату и обещал, что она вернется. Он был грустный, а вовсе не злой. Он не собирался от нее избавляться, он так же скучал по ней, как и я. Почему я тогда этого не поняла?
Бросив блузку в груду чистого белья, ждущего катка, я взяла грязную рубашку и опустила в горячую воду. Стук и шипение утюгов, скрип катка, плеск воды сплетались в монотонную мелодию работы. Она показалась мне почти успокаивающей, хотя я очень уставала. Мне нравилось, что никто не разговаривает и не ждет этого от меня. Это давало возможность подумать.
Я не знала, где Луэлла, а мама с папой знали и могли пережить ее отсутствие. А вот я просто исчезла. Они этого не вынесут: обратятся в полицию, они наймут детектива. Может быть, мой портрет напечатают в газете и сестру Гертруду публично унизят за ошибку. Я читала в «Таймс» о богатой наследнице, которая исчезла с Пятой авеню. Эта история сгодилась бы даже для книги. Она записала полфунта шоколада на свой счет в «Парк и Тилфорд», купила сборник эссе у Брентано и собиралась пообедать с матерью в «Уолдорф-Астория», но исчезла. Полиция искала ее несколько недель, привлекли даже детективов из агентства Пинкертона, но так и не нашли.
«Женщина чувствует, как под тяжелым пальто рвется, зацепившись за брошь, тонкая блузка. Она улыбается и, лавируя, пробирается сквозь толпу. Полы шляпы чуть колышутся над плечами, шоколад засунут в муфту, книга зажата под мышкой. Вдруг звуки музыки привлекают ее внимание, и она останавливается послушать уличного скрипача. Музыка заглушает звон трамваев и скрип колес, женщина уплывает на ее волнах, забывая о таких мелочах, как порванная блузка. Мартышка, сидящая на плече музыканта, напоминает ей о детстве, о том, как отец однажды взял ее с собой в цирк и как потом она мечтала стать акробаткой.
И когда мужчина протягивает ей руку, она берет ее в свою и идет к набережной. Мартышка по-прежнему сидит у него на плече. Женщине нравится тайна, и ей хочется исчезнуть и оставить всю жизнь в прошлом. Когда лодка отчаливает, она понимает, что семья будет по ней скучать, но несильно».
Я старательно возила рубашкой по ребристой доске, расплескивая воду. Моя семья будет скучать по мне. Меня найдут. Обязательно! Я совсем недалеко от родного дома. На глаза навернулись слезы, я смахнула их, напомнив себе, что должна дышать спокойнее и работать ритмичнее. Я не могу позволить себе приступ, по крайней мере, не здесь и не сейчас.
На плечо мне легла рука. Я подняла голову и встретилась взглядом с Мэйбл, удивляясь, сколько силы в бледной голубизне ее глаз.
— А ну брось. — Она забрала у меня рубашку и кинула ее в ведро. — Пошли.
Встревожившись, я пошла за ней в угол прачечной, где мы оказались совсем одни. Она уставилась на меня, сложив руки на груди. У нее за спиной высились полки, забитые мылом. На белых обертках виднелись маленькие красные буквы: «Солнечное мыло». Там же стояли коробки с крахмалом, мыльным порошком, бурой и «Непревзойденным очистителем Уотсона». Я старалась не смотреть Мэйбл в глаза. Это было хуже, чем прямо смотреть на сестру Гертруду. Ее намерения нельзя было оправдать показной праведностью. Она была непредсказуема и могла сделать со мной все что угодно.
Встав на цыпочки, Мэйбл дотянулась до корзины на верхней полке и достала оттуда ножницы. Я отпрянула, и она улыбнулась так, что даже ее маленькие кривые зубы показались красивыми.
— Да они тупые. Я бы не смогла тебе горло вспороть, даже если бы захотела. Зато могу подровнять этим твои космы.
Ее доброта показалась мне подозрительной, и я отступила на шаг. Она не должна ко мне подходить с ножницами.
Мэйбл рассмеялась.
— Вот тут, — она ткнула в меня ножницами, — живет борцовский дух, которого нет в остальных девчонках. Они сюда попадают, когда из них все уже выбили. Мы эту шутку с румянами с каждой новенькой устраиваем. Не многие меня пинают, и уж никто не выкинул такую штуку, как ты. Как это у тебя получилось?