"Вот, видишь… это Кочетов, а это Соболев, а это Попов…" Кто этот Попов? А! "Сталь и шлак" — Сталинская премия. Ну, ну. Уходило сталинское поколение, крепко держась за руководящие кресла литературного министерства. Уходило из наших душ и умов, оставаясь в кабинетах, где уже даже не делали вид, что решают хоть что-нибудь самостоятельно, без кнута и пряника цека.
Некоторых Яша мне сам показывал, про некоторых я спрашивал. Например, вот пробежал сквозь зал молодой, с привлекательным лицом и красивой, обращающей на себя внимание пластикой, высокий, тонкий, явно мой сверстник. "Яша, а это кто?" — "Витя Фогельсон. Редактор отдела поэзии «Совписа».
Уже тогда Виктор был очень ценимый поэтами редактор. А уж в дальнейшей своей жизни, когда я был близко знаком с ним, от всех поэтов, скажем так, либерального направления слышал сверхположительные отзывы. Либеральное направление! Тогда мы их называли «левыми». А правящие литераторы считались «правыми». Говорили, как в метро написано: слева идут, справа стоят на месте. Булат об этом даже сочинил песенку. Всё теперь изменилось. Те, бывшие левые, в основном, антикоммунисты — сиречь правые. А иные коммунисты, а тем не менее тоже правые. Это всегда так: если сильно уйдешь направо, обязательно рыло твое выглянет слева. Все в мире закольцовано, даже вселенная, говорят…
Судьба редактора в Советландии была тяжелая. Задача от властей, руководства издательства — не пропустить крамолу, быть первым эшелоном обороны державы от свободной мысли, то есть цензуры. Задача по совести и по делу — помогать автору сторонним глазом, да и пропихивать его труд к вожделенной цели. Нынче бы сказали, лоббировать. Доброжелательность первейшая необходимость при обеих ипостасях работы редактора. Поэтому и стремились к Вите как к своему, понимающему все, читателю и другу. И ругали за это же его, как редактора, цензора: "А еще друг называется". Стремились попасть с книгой именно к нему, но и боялись часа, когда он прочтет рукопись — и отложит в сторонку «непроходняк».
Да и Виктор сам порой боялся. "Отойди, отойди быстрей от меня", вдруг зашипеть мог, разговаривая в ЦДЛ с близким ему поэтом. "Что случилось?" — "Егор, — был такой поэтический начальник, сгинувший из поэзии вместе с советским режимом, — идет. Мы же не в редакции. Ты еврей, я еврей. Боком выйдет и мне, и твоим стихам". Беда в том, что Виктор, будучи с виду столь раскованным, прекрасным, тонким, умным, ироничным, не только ощущал свое служебное рабство, но и подчинялся ему. А был он не последним человеком в издательстве, исправляя там обязанности профсоюзного лидера. Профсоюзный лидер при Советах — это ничто. И тем не менее что-то можно было все-таки сделать в конфронтациях с начальством. Виктор воевал, но так, чтоб еврея не было в сподвижниках, да и в защищаемых — чтоб не подумали о еврейской взаимопомощи, сионистской спайке, жидомасонском заговоре. Главное — помочь. А уж как… Правильно это или неправильно — не нам судить. А последующим поколениям и того более.
Как приятно было с ним разговаривать, как он знал и любил музыку. О любви к поэзии и говорить нечего. Он шкурой ощущал ритм, рифму.
Виктор так интересно и тонко рассказывал о стихах, так много знал, что никто не мог понять, почему он не пишет. Ведь все лучшие книги поэтов на протяжении тридцати с лишним лет, все "Дни поэзии" — его рук дело! Может, он считал, что не вправе писать о своих друзьях-поэтах, о своей работе, а, стало быть, о себе любимом; или, может, не считал порядочным анализировать, пусть и подсознательно, работу своих коллег по редактуре — вдруг кто подумает, что речь ведет о том, будто он бы сделал лучше? Что-то было внутри, не позволяющее выходить на авансцену популярности. Сверхзанятость? А может, лень?
9 мая 1994 года. Кто празднует День победы, а кто еще и юбилей Окуджавы. Булату семьдесят. Конечно, и Виктор в театре на Трубной, где Булат выступал в последние годы. С Булатом они дружили; тот посвятил Фогельсону стихи:
"Витя, сыграй на гитаре…" — опять же, к вопросу о любви Виктора к поэзии и музыке… К концу вечера Виктору стало плохо. Боли в животе. Мне бросилось в тот вечер в глаза, что он плохо выглядит. На следующий день, или даже в тот же день, уже ночью, он позвонил мне, и мы договорились, что Виктор приедет в больницу утром следующего дня. Ох, не понравилось мне рассказанное по телефону.
Наутро приехал, да и остался у меня. Сначала мы обнаружили у него опухоль поджелудочной железы и метастазы в печени. Поздно. Притом угрожала желтуха. Дополнительные мучения. И мы с ним стали готовиться к операции. Он и я. Но прежде нужно было поговорить с его женой, предупредить, рассказать.
Наше общество до сих пор не готово к тому, чтобы все честно говорить самому больному. Но родственникам обязаны мы рассказать и объяснить, какова угроза, какие могут быть последствия от того или иного предпринимаемого лечения. Официальные лица, органы порой старались даже не произносить вслух названия тяжких болезней. Помню, как проходил цензуру мой фильм "Дни хирурга Мишкина": слово «рак» заменить на "тяжелое заболевание", слово «лагерь» заменить ласковым "колония".*Фильм не показывать в воскресный или праздничный день — не надо нервировать (расстраивать, огорчать) народ. Забудьте, что в стране нашей не только жизнь, но и смерть стопроцентная. Впоследствии это было названо «застоем».
И на этом фоне вдруг возникли разговоры о добровольной смерти безнадежных больных. Да как в нашем обществе, где и болезнь-то скрывают от больного, можно об этом говорить?! А заговорили. И даже по этому поводу обращаются к врачам. Врачи-то при чем? Если общество так выросло, что может себе позволить легализованное убийство — находите исполнителей. У врача должен быть безусловный рефлекс только на лечение. Тогда ему будут доверять. Лишь заключение о перспективах жизни может дать медицина. Исполняют приговор другие. И приговор выносит не врач — судьба, природа. Бог…
Да, так вот. Нужно поговорить с женой Виктора. Заранее жду неадекватной реакции, слез, неготовности к нормальной действенной помощи уходящему родному человеку…
А жена его — Лиля Толмачева. Актриса нашего любимого «Современника» одна из основателей театра. Впервые я ее увидел, еще когда театра не было. Была студия — и играли они в тот раз, как мне кажется, в Литературном музее. Да и потом я ее видел много в различных спектаклях и в концертах, где она читала стихи. Она не столь популярна, как другие «современниковцы» — киноактеры. Почему Лиля почти не снималась в кино? Может, по той же причине, что и Виктор не писал книг о поэзии? Муж и жена — одна сатана. Может, оба чувствовали себя делающими то самое главное, для чего родились, а все прочее — суета?..
Тонкая, изящная, нервная — так виделось мне со стороны. Да ведь разве все увидишь? А попробуй-ка удержись. Беспрестанно судишь, не имея на то никакого нравственного права.
Но исходил я из общих положений.
Готовился к очень тяжелому разговору. Задумывался над тем, как она будет ухаживать за ним после операции. Находиться все время при нем сможет ли? Не осталось ли все, перед чем преклоняемся мы, на сцене?
И настал час. Первая реакция — будто в упор выстрелил. Но потом, сразу — сдержанность, бестрепетный и беспрерывный уход за Витей. Жизнь с ним в больничной палате. Здесь не только эмоции — и твердый разум. Вспоминаю ее слова, ее профессиональную собранность и на поминках, и на вечере памяти. Лишь в кабинете у меня она порой расслаблялась — и тогда я ощущал, чувствовал, видел, слышал эмоциональную реакцию натуры художника.
Мы не успели. Слишком было поздно. Сначала появилась желтуха, и быстро, следом метастазы в мозг…
И единственная помощь — Лилино мужественное, жертвенное, героическое служение умирающему другу. А я-то боялся… Я ждал совсем другого… Я заранее судил…
Не суди — ибо не все видишь.
Толя Бурштейн был символом и нашей поликлиники Литфонда, и, вообще, всех болей, болезней и недугов писательского общества, знал страдания физические и, пожалуй, даже нравственные каждого члена этого клана, что значительно ценнее. Полюби человека, а человечество всякий полюбит. Без Толи мы до сих пор не можем представить себе эту поликлинику.
Всякая переделка общества приводит к увеличению количества хамов у власти. Что при Грозном символом времени был хам Скуратов, что при Петре был Александр Данилович Меншиков, не говоря уже о скуратовых и меншиковых 1917 года. Нынче хам другой. Хам — денежный мешок, скупивший акции поликлинического акционерного общества, Хам-управленец, поставленный командовать этой лечебницей. Толю выкинули на улицу, сколько бы ни стенали все, кто когда-нибудь обращался в поликлинику, все, кто там работал. И теперь я вынужден писать: "Толя был", хотя, слава Богу, он есть; пишу "поликлиника была" и уж не понимаю, есть она или нет. Она, пожалуй, единственная, что была при советской власти создана за деньги клиентов. От продажи колоссальных тиражей писатели получали малую толику. Все уходило в Литфонд или черт его знает куда, на эти деньги содержалась и поликлиника. Это не цекистская или чекистская медицина, существовавшая и процветавшая на деньги, что рекой лились откуда угодно, только не от прибылей цекистов или чекистов. Они нам наработали!