В доме, находившемся точно посередине небольшого переулка, соединявшего две длинные улицы, одна из которой тянулась к площади у так называемой "пятиэтажки" - недавно построенного первого в Баку дома аж в пять этажей, - а другая шла параллельно ей, но чуть выше, было в это воскресное утро тихо. Жители спали, - раз в неделю они позволяли себе это удовольствие и поэтому берегли и пользовались им с особым трепетом. В эти дни все старались с утра не говорить громко, бережно охраняя покой соседа. Дом этот был еще не старый, на вид довольно крепкий, ремонта не требовал, и начальник участка, отвечающий за эксплуатацию этих зданий, особенно гордился им, стараясь все комиссии привести именно сюда. От этого дома начинались все ежегодные ревизии, устраиваемые Бакинским советом, и, конечно же, первое благоприятное впечатление, полученное членами комиссии от посещения этого дома, сказывалось в конечном счете и на написании итоговой справки. И хотя все дома вокруг были двухэтажными, дом этот, тоже в два этажа, был выше других. Многие окна с левой стороны этого дома выходили на крышу соседнего, так высоки были его потолки. Жильцы гордились своим домом и квартирами, в которых высокие потолки придавали комнатам особый колорит, но и ругали его беспощадно во время уборок и особенно во время ремонта.
Старая тетя Шура, как называли ее все соседи, и стар и млад (и действительно, старше ее в доме никого не было), как всегда спускалась со своего крылечка, неся в руках небольшой кувшин с водой. Никто не спрашивал ее о возрасте, он почти не менялся, не интересовался ее здоровьем, она не болела, ни ее семьей, разве может быть семья у такой старой женщины? просто она всегда здесь была и, казалось, будет вечно.
Она спускалась тихо, стараясь не потревожить покой соседей, также тихо подошла к конечной цели своего вояжа, - маленькому туалету в проходе, направо от входа. На первом этаже было два туалета; другой, в центре двора, был больше первого, там, в узком проходе, что вел с улицы во внутренний дворик. Раньше, еще до революции, когда дом принадлежал известному промышленнику, по этому проулку проезжали во внутренний двор только кареты и повозки с продуктами. А хозяева и гости, проходили в дом минуя проход, через парадную, дверь которой была слева от ворот, за стеной. Со временем парадный вход закрыли, так как туда выходили двери только трех квартир, одна на первом и две на втором. Правда, у всех жильцов этих трех квартир были ключи от парадной двери, но пользовались они им крайне редко, предпочитая как все проходить через большие ворота, всегда настежь открытые, даже несмотря на то, что мусорные баки, стоявшие там же, в проходе, своим и внешним видом и зловонными запахами действовали им на нервы. Особенно невыносимо было летом, когда жара усиливала процесс разложения, а мухи, стройным роем жужжа, встречали каждого вошедшего гимном антисанитарии; но на это уже никто не обращал внимание. Как-то быстро люди привыкли жить рядом с грязью, и если кто возмущался, окружающие на него смотрели осуждающе: мол, что случилось, ну грязно немного, ну и что, - не дворяне, переживем. И вот эта боязнь, что кто-то может заподозрить вас в мещанских наклонностях, вскоре даже у самых чистоплотных людях убивала иммунитет против фальши, а с ним вместе против ханжества, лжи и, наконец, красоты.
Тетя Шура отворила дверь и уже почти зашла внутрь, как вдруг остановилась, затем, раскинув в ужасе руки, стала пятиться назад. Вода из кувшина, который она уронила из рук выливалась на пол, но тетя Шура не обращала на это внимания, издавая странные гортанные звуки. Наконец оцепенение прошло и она закричала, не столько громко, сколько страшно; от крика этого мурашки поползли по коже, и все в тот же миг повыскакивали из своих постелей и бросились, кто к окну, а кто вниз к тете Шуре.
В проеме раскрытой двери хорошо были видны ноги человека, обутые в высокие сапоги. Двое мужчин, осторожно подойдя, заглянули внутрь. Внутри лежал труп мужчины. Он лежал лицом вниз, сочившаяся из бачка вода заливала его, образовав вокруг небольшой водоворот; казалось, будто труп лежит в луже воды. Сбоку у него вся гимнастерка была в крови. Сомнений в убийстве не оставалось.
- Интересно, кто это? - спросил один.
- Может, перевернем? - предложил другой.
- Не трогайте, - предупредил третий, подойдя сзади, и оба товарища сразу же согласились с ним.
Запреты воспринимались хорошо. Они были удобны, за них не приходилось отвечать. Любые действия, наоборот, были опасны: эксперимент мог не получиться, и тогда пришивалось клеймо врага народа, и отвечал за свои новшества горе-экспериментатор.
Вскоре все жильцы уже были во дворе или высовывались из окон своих квартир, бурно обсуждая случившееся. Уже прозвучало несколько предположений, кто бы это мог быть, но говорили об этом шепотом, как бы не веря, что это возможно. Кто позвонил в милицию, никто не знал, но вскоре она появилась во дворе. Место преступления было сфотографировано из разных точек, и каждый раз, когда раздавалась вспышка фотоаппарата, тетя Шура испуганно перекрещивалась. Наконец двое солдат зашли вовнутрь, один из них для этого встал одной ногой, обутой в до блеска начищенный сапог, в воду, они приподняли уже окоченевший труп и вытащили наружу. Когда его перевернули, шум прошел среди жильцов, а женщина живущая в самой угловой комнате справа, вскрикнула. Они узнали его. Это был, как и предполагали многие, Гурген Саркисян, вот уже третий год живший в одной из двух квартир на втором этаже парадного входа. Сейчас явно была видна и другая глубокая рана, в области груди. Удивленный взгляд остекленелых глаз Гургена застыл в немом вопросе, ответа на который он уже больше никогда не получит.
Глава вторая.
Июль 1937 года выдался жарким. На улицах Баку стоял устойчивый запах расплавленного асфальта, смешанного с соленым вкусом моря. Но несмотря на жару души людские были скованы льдом. Это был лед страха за свою жизнь, за жизнь своих близких и родных. С другой стороны, как это ни парадоксально, страх этот освободил людей от многих условностей, раскрепостил их. Люди спешили жить, созидать, писать, петь, словно боялись, что завтрашнего дня у них уже может и не быть, отберут его у них. И как соловьи, поющие в клетке свои лучшие песни и забывающие в экстазе о заточении, люди в страхе пели о свободе и любви, и все верили им.
... Ида Розембаум уже двадцать минут стояла в подъезде дома напротив бульвара. Отсюда ей хорошо был виден вход на лодочную станцию, перед которым все это время с букетом роз стоял высокий молодой человек в модном, белом парусиновом костюме. Когда он пришел, Ида не знала, но когда она подошла к бульвару за пятнадцать минут до назначенного времени, Фархад Велиев уже стоял там. Она решила прождать еще пять минут, - девушке неприлично приходить вовремя, но и слишком опаздывать не нужно. Десяти-пятнадцати минут вполне достаточно, чтобы он поволновался, это укрепит отношения, больше, как говорила ей мать, опасно, можно убить в мужчине всякое желание. И хотя она горела от нетерпения быть с ним рядом, заглянуть в его угольки глаз, найти в них как в зеркале свое отражение, прочитать в них, как она любима и задохнуться в облаке обожания, исходящего от него, окутывающего ее, успокаивающего и поющего для нее бесконечную серенаду, она твердо следовала установившимся традициям. Она удивлялась себе, как она могла жить раньше без него, без его слов, без его присутствия, без этих глаз, обожающих ее. Все эти полтора года, что они встречались, прошли для нее словно сон, как один вечный вальс, в котором они кружились не переставая. И чего только не перенесла она за это время: слезы матери и упреки отца, нескончаемые нравоучения, угрозы и наказания в виде закрытых дверей, отобранных туфель, обид и истерик... Наконец, родители сдались. И хотя Фархадик, как теперь называла его Инесса Львовна, стал частым гостем в доме Исаака Самуиловича, отношение к нему было двойственным. То, что он был неглупым, образованным и серьезным молодым человеком, признавалось всеми, но все это для профессора Розембаума было вторичным, а на первом месте было то, и это его весьма удручало, что Фархад не был евреем. Год назад сам Абрам Моисеевич, известный во всем Баку антиквар, свекр его старшей дочери Сары, с двумя уважаемыми в их кругу людьми пожаловал к нему в гости и после долгого разговора, наконец перешел к сути своего визита.
- Ты знаешь, Исаак, как мы все любим тебя?
- Спасибо на добром слове.
- И знаешь, что твоя беда, это и наша беда.
- Знаю, но я теряюсь в догадках. О какой такой беде речь?
- А дочь твоя, красавица наша, Ида?
- Разве она в беде?
- А если нет беды, зачем держишь ее? Почему отказываешь сватам? Дважды уже Гинзбурги обращались к тебе, и оба раза не было твоего согласия.
Покраснел Исаак Самуилович, опустил голову.
- Если думаешь, не знаем почему, не беспокойся. Город маленький, всем все известно. И мы не одобряем ее. Ты это знай.