Был такой случай. Один человек решил избавиться от своего креста, уж больно тяжел был. И он видит сон: будто заходит он в помещение и там видит много-много крестов. Ему говорят: выбирай крест! Бери какой хочешь. А там здоровые кресты, поменьше, поменьше, он ходил, ходил… Человек есть человек, ему бы поменьше, полегче взять. И он са-а-мый маленький взял, а ему голос: "А это твой и есть крест". И он просыпается…"
…К лету девяносто седьмого эмигрантка Татьяна свой бизнес уже начала. И свозила в Россию американскую бездетную семью Биларди, и помогла им удочерить маленькую девочку. Да, у американцев культ семьи и детей. Что странного в том, что Ларри и Пэт Биларди наперегонки бегут на кухню за бутылкой с детским питанием? Что Ларри укладывает ребенка спать и гордится, что это у него первого эта детдомовская девочка, которую никто никогда не убаюкивал, заснула на руках? Что у бывшей сироты своя комната на втором этаже? И триста игрушек? И что президент госпиталя сам предложил Пэт дополнительный отпуск, когда узнал, что русские бюрократы затянули дело? Что Пэт каждый вечер возит дочку на своем "саабе-кабрио" по подружкам, хвастается?
Тут и удивляться нечему. Это же обычные вещи…
Вам может показаться, что я все бросил и специально изучал американский сиротский вопрос. Нет! Просто люди там так часто и с такой готовностью усыновляют сирот, что этому никто не удивляется. Привычное дело. Привычка настолько укоренилась, что белых бесхозных сирот в стране не осталось… У некоторых американцев — там международные и иностранные вопросы почти никому не интересны — даже сформировалось мнение, что в этом мире только две категории населения бросают детей и плодят сирот: негры и русские.
Американское общество к усыновлению привыкло настолько, что не считает нужным делать из него никакой тайны. Обыкновенно усыновленные дети знают, что они не родные. Дразнят ли их, дискриминируют ли их как? Это кто спросил? Вы? А, понятно — вы же русский.
Вот и мне семьи с усыновленными детьми там попадались настолько часто, что через какое-то время я перестал реагировать и хвататься за диктофон. Помню, в одной компании меня между делом познакомили с человеком в шортах, который недавно удочерил русскую. Тоже мне редкость, — я даже забыл, как его зовут. Она была там же, девочка семи лет, в очках с толстенными линзами и растерянным взглядом.
— Отдали в школу — не идет учеба! Медленно она соображает.
— Да?..
— Ну и забрали домой; на следующий год пойдет, — беззаботно рассказывал мне новый знакомый.
Вы понимаете, в чем смысл? Ему не надо хвастать успехами детей, он и так себя уважает достаточно. А если дочка осталась на второй год, что ему, себя неполноценным, что ли, чувствовать? И старая мысль о том, что второгоднице у чужого американского отца будет лучше, чем у родной русской воспитательницы, тоже прозвучала.
— А у вас больше нет детей? — спросил я.
— Почему же? Еще сын. Вон, видите, во дворе бегает.
— Где, где? — спрашивал я. Во дворе не было никого, кроме мальчика-мулата, который гонял мяч, что твой Пеле.
— Да вот это же и есть наш Жозе! В Бразилии мы его взяли. Хороший парень. И футболист, кстати, классный.
А американцы — не пропадут они без наших сирот, им в Бразилию даже ближе летать, чем в Россию. За сиротами. И взяток там меньше берут.
И тут еще странно, что никто из американских приемных родителей не размахивал родиной, государственным интересом, генофондом нации и прочими абстракциями. Они же не русские депутаты, чтоб браться судить и решать за всю нацию, не спросив ее мнения. Люди говорили про себя лично и про конкретных сирот. И еще про Бога — как они его понимают. Сиротский-то вопрос — он простой, он личный. Его пусть каждый сам себе решает. Или не решает. Но хорошо бы этот каждый и другим не мешал. Хорошо бы не в свое дело не лез.
Глава 29. Русский монастырь
— А что сентикан, который тебе конечно известен?
Вопрос, сами видите, непростой. Не сразу ведь сообразишь, что в виду имеется Святой Тихон. С американским произношением. И что речь идет о русском православном монастыре, старейшем в Америке. От Москвы до него миль двадцать.
Пролетаешь их сквозь пенсильванские лески и городки — и Америка будто кончается: вот церковка совершенно русская, на фоне среднерусского пейзажа с елками и березами, и над воротами церковнославянские рисованные литеры. Чтоб их прочесть — это вам не легчайшая вывеска "Макдональдса", — надо остановиться и сосредоточиться; чего, собственно, от вас и добивались православные каллиграфы.
По двору пробегает монашек весь в черном.
— Доброе утро, святой отец! — с почтением обращаюсь к нему.
— What? Sorry? — вежливо отвечает он.
— То есть как?! Вы, верно, не расслышали?!
— Excuse me… — огорченно улыбается он.
Дальше, преодолев этот легкий культурный шок, мы объясняемся на его родном языке. Он у всех здешних монахов один — местный, американский. Надо сказать, что приходится делать над собой немалое усилие, чтоб нечаянно не упустить это из виду и не сбиться обратно на русский.
Монашек, разумеется, никаких интервью не может давать без благословения, но охотно бежит договориться с владыкой, чтоб тот меня принял. Назначено время, сразу после службы. Она как раз начинается в храме с типично русским убранством, золоченым, с бедными тоненькими свечками и родными запахами. И вид у священнослужителей наш — они не упитанны и не спокойны, как ксендзы, не стараются выглядеть более светскими, чем даже репортер светской хроники, как методисты. У них, напротив, несколько изнуренные лица, на которых проглядывается серьезное, суровое даже отношение к посту, бдению и иным эффективным способам умерщвления плоти. Эти американцы, добровольно ставшие похожими на советских людей, уставших от трудностей и их преодоления, вызвали во мне странную мысль… Вот та наша известная русская неулыбчивость — не от исторической ли привычки к православию — самой жесткой, самой суровой разновидности христианства? И то сказать, для спасения души ведь нет надобности в американской улыбке, как нельзя более уместной в сфере обслуживания. Я говорил не раз с русскими священниками — в России — про необременительность католической, например, церковной жизни, допускающей, чтобы люди с комфортом сидели на скамьях.
— То у них! И пусть! Никогда мы у себя такого не допустим! — гневно отвечали русские отцы. — Там у них и пост сокращенный и легкий, и дискотеки в храмах, и Бог весть что. А православные в храм не развлекаться идут, нам душу надо спасать… Конечно, непросто всю службу на ногах отстоять, это подвиг. А подвиг как раз и нужен, чтоб спастись.
Будучи человеком грешным и слабым, я перед подвижниками всегда снимаю шляпу. Но призыв к отказу от удовольствий, к добровольным лишениям и подвигам кажется мне страшно знакомым: где, когда я это слышал? И смутно припоминается, будто ничего другого и не давали услышать? Отчего мне так неуютно? И может быть, не зря именно в нашей стране большевики были так гостеприимно приняты? А привычка к уверенности в нашей и только нашей, больше ничьей правоте — вот, смотрите: у всех Рождество, а у нас все еще пост, и по телевизору объясняют, как выйти из ситуации, чтоб не омрачать слабым в вере близким их новогоднее веселье — но так чтоб и самому при этом сильно не согрешить. Вот, кстати, в конце декабря у них — когда я и был в американском православном монастыре — на службе слышу: "Christ is born, Christ is born!" И я, разумеется, не ослышался, поскольку, как оказалось, зарубежная православная церковь несколько лет назад перешла на новый, светский календарь и теперь вот, пожалуйста, отмечает праздники со всем христианским миром одновременно… (Впрочем, у них там нас за своих не считают и везде пишут Christian AND Orthodox Church… И не зря Пасху зарубежная православная церковь отмечает все-таки не с ними, а с нами, по старому стилю!)
Про это мне рассказывал у себя дома владыка Герман. Богатый, с представительской мебелью, здоровенный дом, где могла бы с комфортом поместиться большая шумная семья, — а Герман в нем живет совсем один. Впрочем, ему, как монаху, это легко и привычно. Этот дом с роскошью ему бы и не нужен, как излишество, но уж положен по должности — как епископу Филадельфии и Западной Пенсильвании. Это, собственно, даже не служебное жилье, а бери выше резиденция.
Герман, что удивительно, знает по-русски! При том что он, как и все тут, местный уроженец. И в России бывал уж сбился со счету сколько раз — ну приблизительно двадцать.
Посещал, говорит, у нас духовные центры.
— А сами-то вы, владыка, кто и откуда?
— Я американец. Во втором поколении — родители мои сюда переехали в девятьсот десятом году с Карпат. Мы русские, моя фамилия — Свайко.