со всеми: эх вы, мол, ну зачем же вы… Но никто не смеется и не хлопает меня по плечу…
Я выхожу в стужу. Темно, с неба падают какие-то иголки, а не снежинки, и эти иголки вонзаются в щеки, в нос, в губы. Вокруг – никого. Вот так, наверное, и выглядит этот самый сто первый километр. «Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а!..» Алеша, а ты? Где ты?.. Неужели и ты меня разыграл?..
Плетусь, не разбирая дороги. Прикрываю варежками лицо от этих чертовых иголок, которые кто-то кидает с неба, ноги – чурки деревянные… «Чудинова? Таня? – слышу я противный голосок, такой… с волосами, зачесанными на лысину… дядь Саша, в милицейской форме, пунцовый, того и гляди, лопнет – принесла нелегкая! – А я смотрю, кто это идет так поздно? А? – дядь Саша смеется окоченевшим смехом, похлопывая меня по плечу. Я дергаюсь. – Эх, Чудинова Таня, Чудинова Таня, не по той ты дорожке пошла, ох не по той. – Я поворачиваю в другую сторону. – Ну ты дурака-то из меня не делай». Он хватает меня за руку и тащит к нашему дому. Я пытаюсь вырваться – хватка мертвая: брыкайся не брыкайся… «Дядь Саш, отпусти, я сережку потеряла», – кричу я. Дядь Саша притормаживает. «Какого Сережку?» – поет он своим «зачесанно-лысинным» голоском. Откуда он знает? Откуда он знает, что я потеряла именно «какого»?.. «Не Сережку – Алешку…» – само выскакивает… Заталкиваю колючую варежку в рот: молчок (а перед глазами плакат (где я его видела?) «Не болтай»)! «Алешку, говоришь? – улыбается дядь Саша. – Ну идем». «Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а!» – тихонько подвываю я, а зубы мои стучат. Дядь Саша хватает меня за шиворот и тащит, словно собачонку: я только в подъезде понимаю, что мы не в отделении (почему-то мне приходит в голову, что дядь Саша доставит меня в отделение милиции, «тепленькую»), а дома, на Фрунзе. «Вот, Нюрочка, – крякает он в кулачок, «сдавая» меня маме, открывшей дверь и выпучившей свои очки – того и гляди, лопнут от напряжения, – искала какого-то Алешку». Дядь Саша мнется в дверях, лыбится, сверкая своим зубом золотым, явно рассчитывая на «чаёк». Мама качает головой, прикрывая рот ладошкой: мол, и что с нею делать, совсем от рук отбилась! «Где ты была? – стонет она. – Ночь на дворе! Опять с этим… болталась?» Ах, мама, да я бы всё отдала, только бы болтаться с ним, слышишь? Но его нет, он пропал! Мама буквально вырывает меня из рук дядь Саши, захлопывая дверь перед самым его носом. «Нехорошо, – поет дядь Саша сквозь замочную скважину, – нехорошо так с органами поступать». «Не пужай – пужаная, – кричит мама. – У меня вон свои “органы” под боком». «Органы под боком» – это папа, который «поил москвича» и теперь спит невинным сном младенца, пуская пузыри. «Где тебя черти носили? – мама – а у самой глаза заплаканные – достает из холодильника сырокопченую колбасу, которую папа принес в качестве трофея с «охоты» на москвича. – Скоты неблагодарные… Мать не ест, не спит – всё им, всё им… а они…» – мама нарезает колбасу, облизывает пальцы, придвигает тарелку с колбасой мне: поешь, мол. Я молча киваю головой. Входит сонная Галинка. Хватает кусок колбасы, вгрызается в него, брызжет слюной. «Ну надо же, а? – вспыхивает мама. – Ты бы так на женихов набрасывалась!»
Прихожу в школу. На доске объявлений висит фотография Матвеича (к фотографии этой кто-то уже успел пририсовать рожки и клыки – ну чистый Мефистофель!), а под ней написанный от руки на тетрадном листке в клетку текст: «За распитие спиртных напитков в присутствии несовершеннолетней (несовершеннолетняя – это я, но имя мое не упоминается, спасибо и на этом) и срыв занятия театрального кружка уволить руководителя театрального кружка Маркуса (буква «у» зачеркнута) Савелия Матвеевича (отчество тоже зачеркнуто, вместо него кто-то подписал «Карловича»)».
И подпись: «Заведующий учебной частью Стулова Нинель Поликарповна (ниже кто-то накарябал «Табуретка» – и табуретку же изобразил)».
Да, они откуда-то взяли фотографию Матвеича, на которой он изображен в профиль. Такие фото я видела в картотеке царской охранки – в какой-то книжке видела. Маркус… какая странная фамилия… и на Алешину похожа… К доске объявлений подходит Табуретка: но сначала я слышу, как стучат ее каблуки. «А, Чудинова? – цедит сквозь свой щербатый зуб Табуретка. – Скажи спасибо, что тебя не привлекли к этой темной истории». «Спасибо…» – шепчу я. «А театр у нас – будет!» – неожиданно, как-то торжественно и звонко, заявляет Табуретка.
И как только прозвенел звонок, она бодро входит в наш класс. «Ребята, – заявляет она с порога, – мы, администрация школы, не доглядели – каемся. – Что это с ней? Того и гляди, упадет на колени и ударит лбом о земь! – К нам в доверие втерся… недостойный человек. – Она долго ищет это слово «недостойный», перебирая все имеющиеся в ее лексиконе обозначения «проходимца». – Он пытался растлить юные, увлеченные театром души, но этот номер у него не прошел». Табуретка еще долго вещает про растление юных душ, про то, как «бдительность администрации школы позволила на корню задушить семя тли» (Табуретка так и сказала: «семя тли»!), про то, что мы и «без этих» (она делает акцент на слове «этих») поставим «еще какой спектакль». И добавляет: «Правда же, Степанида Михайловна?» Бедная Степанида Мишка выпучила свои рыбьи глаза и возюкает помадой по губам, словно уже готовится к этому самому спектаклю и наносит грим. «Какой спектакль, Нинель Поликарповна?» – как-то странно сипит она. «А вот вы и решите, Степанида Михайловна. Мы вам доверяем». Табуретка выходит из класса, а Степанида Мишка еще долго возюкает помадой по губам, уставившись на дверь. «Мы вам доверяем…» – одними губами произносит Степанида Мишка.
На следующий день Степанида Мишка заболевает: от «доверия» ли, еще от чего (Табуретка, например, заявляет, что это мы «довели бедную учительницу») – нам по барабану, мы орем во все горло «Урррра!». Орем, покуда в класс наш не входит Рогнеда Кирилловна и, сощурив глаза и свысока глянув на нас, «потерявших всякий стыд», не хлопает журналом по столу…
Степанида Мишка появляется, высохшая, совершенно седая, побледневшая, с тонкими потрескавшимися губами (я впервые вижу ее губы без помады!), с каким-то остановившимся взглядом, в самый последний день четверти, чтобы поставить нам итоговые оценки. Я вздрагиваю: за какие-то десять дней (я слышала эту знаменитую фразу «Десять дней, которые потрясли мир»), за какие-то десять дней она превратилась в старуху! В безразличную старуху, которая как-то беспомощно передвигается по классу. Мы все – все тридцать три человека – открыв рот, следим за ее телодвижениями. Степанида Мишка скрипучим голосом произносит