- На что он нужен для проклятий? Что тебе радости проклинать?
- Как на что?.. Да ведь я бы не все проклинала, я бы когда и прощала и миловала когда... Все жизнь какая-нибудь.
- За что прощала-то?
- Откуда я знаю, раз его у меня и нету?.. Что ты пристала?.. Вдруг пьянствовать бы стал? Почем я знаю? Всякого прощать есть за что... Только мне некого. И война кончится, мужика своего у меня не будет... Ну неоткуда же ему будет взяться.
- Вернутся с фронта, целые армии по домам разойдутся.
- Да-а, как раз... Армия!.. А для них целый фронт девчонок за этот срок подрос... А мой срок подошел перед войной, а в войну весь вышел. И не спорь! Ты, со всем горем, все равно еще счастливая... Это подло с моей стороны так говорить, Саня, я понимаю, ты не обижайся, а все-таки правда.
Потом, какое-то время спустя, я стою в нашей шумной канцелярии, откуда мне разрешают звонить, и, отвернувшись ото всех в угол, прикрывая трубку рукой, звоню, звоню в Хотуново, разыскиваю сестру Португалову, и вдруг наконец она подходит.
Мы уже не раз с ней переговаривались, и она сразу узнает мой голос.
- Слышу, слышу, что ты звонишь, - и почему-то у нее голос смеющийся. Знаешь, нам твоего пришлось в другую палату перевести... а то, что очень буйный стал... Да нет, он смирный, я шучу, только говорить стал много! Ты когда приедешь-то?.. Просит, если достанешь, ему покурить привози... Ждет тебя. У меня переночуешь!..
И когда после этого я, освободившись после дежурства, приезжаю в госпиталь, Португалова встречает меня, как всегда, не то чтобы радостно, но с удовольствием - мы нравимся друг другу и есть у нас общее, хорошее - это Валя.
Она ведет меня по коридору и, насмешливо-дружески поглядывая на меня, говорит:
- Это ты его от немоты вылечила, да так, что уж вроде и чересчур. Ведь теперь его и молчать-то еле заставишь, все рассказывает про семью вашу, про тебя!.. Хороший мужик... А ребятам нравится, он часто смешно рассказывает.
Подходя к палате, мы слышим смех.
- Ну вот, ораторствует, - Португалова понижает голос. - Послушай, если не слышала.
И мы стоим у раскрытой двери в коридоре, и я слушаю сиповатый, глухой голос Вали. Рассказывает он очень серьезно, даже как-то жалостливо и с сочувствием, о своей бабке:
- Существовала когда-то бабка, мы с ней на селе жили. Что? Нет, про родителей она мне никогда ничего не говорила. Правда, она мне вообще-то мало что говорила. Разве что: "Ну, погоди, сатанёныш, вот я тебя достигну, ты узнаешь!" И сейчас погонится за мной с чем попало - с помелом, с лопатой, хоть с топором - с чем попало, это ей все равно!.. Живая такая бабка!
А другой раз ничего, вдруг добрая делается, нальет похлебки - сядет напротив, глядит, как я ем, и вздыхает: "Хлебай, хлебай, сатанёныш, объедай старуху!" - потянется, как треснет по затылку и опять сидит, вздыхает. Только она не очень часто такая добрая бывала.
Кругом гражданская война туда-сюда перекатывается, голод, а у бабки огород посажен, она никак не дождется, когда что у нее там поспеет. Пойдет, морковку выдернет из грядки, повертит-повертит перед носом, нет, маленькая, - она ее на место обратно в землю воткнет, пускай подрастет, значит!.. Ничего была бабка, ну чудная.
Осенью начались за наше село бои. Я шкетик был еще совсем глупый, не пойму. Ну что хорошего в нашем селе, чтоб из-за него драться? Хатки плохонькие, народ поразбежался, одни старики да бабы или вроде меня такие пацанята, ну чего сражаться? Брал бы кому надо на здоровье!..
Однако из пушки с двух сторон бьют, и мы, мальчишки, с колокольни любуемся: бахнет на пустом месте посреди площади у церкви, а у пономаря хата на все четыре стороны так и развалилась нараспашку, и старуха, которая там сто лет на печи лежит, не слезая, рот разинула, озирается, куда это ее унесло, что на таком просторе вдруг посреди площади на своей печи очутилась?
Потом все успокоилось, бой где-то вдали погромыхивает, жители повылезли из погребов, и мы, дураки мальчишки, с колокольни слезли. Везде вой и плач, причитания: кто по своей хате, кто по родственнику, кто по корове своей. У всех горе.
И наша хата завалилась набок, и бабку засыпало, лежит, не ругается и даже не дышит. Нету бабки.
Значит, приходится мне ее хоронить... На подмогу позвать - разве кто пойдет? Всем своего хватает. К тому же бабка слабым авторитетом пользовалась у соседей. Очень слабым. И время дикое. Никому ни до кого!
Стал я копать бабке могилу. Копал-копал, вспотел, еле дышу, посмотрел, какая получилась ямка, и руки опустились: хорошего кота если туда уложить, ему, может, места и хватит, да и то, пожалуй, мелковато будет! А то бабка! Тут копать не день, не два надо, просто сил у меня не хватит: трава там, корни.
Но бабку мне бросить совесть не позволяет.
В общем, я додумался: на грядках-то ведь земля вскопанная, рыхлая!
И отправилась моя бабка, как говорится, в последний путь таким манером... подсунул я под нее половик и тащу вокруг дома по тропинке, и где она застрянет, я тяну, дергаю, еле сдвину, чуть сам не брякнусь навзничь.
Как-никак доехали. Я грядку раскапываю, это дело привычное, полными лопатами землю так и откидываю назад. Немного погодя мне кто-то, прохожий, что ли, замечает, зачем я грядку порчу, и я не оборачиваюсь: проходи-проходи, не твоя грядка, и знай швыряю дальше, а тот, вроде пьяный, все на меня ворчит...
"Чего пристал, говорю, не видишь, бабку хороню", - а сам думаю: вот как получилось, в морковной грядке будет лежать моя бабка, да только не прорастет, и мне стало ее от этих мыслей жалко, и тут кто-то, слышно, плюется у меня за спиной, и голос доносится уже вполне явственно: "Ах ты, сатана, грядки портить? Вот я сейчас тебя достигну!"
Ой, батюшки, сидит на половике моя бабка, отплевывается и вот уже привстает и ко мне тянется!
Скорей всего, она очнулась. Или оправилась от потрясения. Или очухалась от обалдения - я тогда этих медицинских понятий не знал, а одно думал: бабка с того свету вернулась. Черти ее к себе не впустили, отмежевались от нее, и теперь-то уж она меня достигнет и, пожалуй, в эту ж морковную грядку самого уложит.
В общем, кинулся я бежать, весь день бежал, на ночь в овраге спрятался, а утром дальше побежал.
Может, через месяц я решился все-таки наведаться в село. А там ничего почти нету. Ну, пустая церковь, кладбище на пригорке, все черно от пожара, кое-где навесы к уцелевшим стенкам прилеплены, на все село одна собачонка тявкает и кое-где дымок из труб, - значит, все-таки люди. И я к дымку подбираюсь поближе, и тут взвивается в воздух полено, до меня чуток не долетев, по земле кувыркается, еще бы немножко, и меня бы под ноги подшибло. Это моя бабка под навесом над котлом хлопочет, меня увидела и оказывает мне такой знак внимания.
Я полено схватил, не отдаю, а она кричит: "Отдай мое полено", я отвечаю: "На-ка, выкуси!" - в общем, разговор прямо будто мы с ней и не расставались. Однако, гляжу, вдруг бабка моя на четвереньки и лезет под печь, шарит там чего-то. Шарит и появляется обратно с громаднейшим немецким пистолетищем!
Обеими руками его держит и норовит на меня его длинный ствол навести, и лицо у ней черней угля, но радостное такое, один глаз сощурен, вот, думает, я его сейчас уж достигну!
Как она сумела немецкий пистолет себе добыть - по тем временам это не очень удивительно, да вот, скажите, пожалуйста, где она прицеливаться выучилась?
Правда, она в меня не попала, промахнулась. Да ведь с такой пожилой женщины и спрашивать нельзя, чтоб она по движущейся мишени с первого выстрела без промаха била, ведьма-ведьма, а все-таки возраст себя дает знать! А то бы она мне влепила!
А второго выстрела я уж не дожидался... На этом наши родственные отношения как-то оборвались...
Потом настал день, когда Валю отпустили со мной до вечера в город, уже шло к весне, он окреп, хорошо ходил, и я привезла его домой на побывку, под руку ввела в комнату, усадила рядом с Катькой и ушла на кухню, оставила вдвоем, чтоб попривыкли.
Катька исподлобья, враждебно надувшись, внимательно следила за его руками, которые потихоньку, еле касаясь кончиками пальцев, машинально все бродили по одеялу вокруг того места, где он сидел.
Такими я их запомнила и потом, не в этот день, а в какой-то совсем другой. Помню их опять: Катька сидит у Вали на руках и, высунув кончик языка, старательно растопыривает ему двумя пальцами веки и спрашивает:
- А теперь лучше?.. А теперь лучше?.. Видно тебе что-нибудь?
Но в тот, первый раз она только все бдительно приглядывалась и все время отодвигала от его рук подальше свои коробки, матрешку и катушки.
Это было время, когда над Москвой салют взрывался за салютом - война шла к концу, и в этот день тоже объявлено было, что будет салют, и он упросил меня пойти на набережную погулять. Я повела его под руку - он первый раз шел по улицам Москвы, и я говорила не переставая, как переводчик с иностранного, со своего языка зрячих на его слепой, стараясь, чтоб он все время видел: вот слева от нас сад, тут решетка, дай сюда руку, дотронься, помнишь? А дальше откос и там деревья, еще голые, там все мокрое, дорожки в лужах, воронье кричит, слышишь? Это они на ночевку слетаются.